Александр Блок
Шрифт:
Резонно суждение Аврил Пайман о том, что «“русский большевизм” не означал для Блока большевиков», что это своего рода символ «стихийно-бунтарских сил». Но разве не начнут реальные большевики, придя к власти, буквализовать процитированные образные конструкции? Разве не затянется на целые десятилетия «жестокость первоначальных способов», обслуживаемая специально созданной «промышленностью»?
Блок, как художник, внутренне далекий от практической политики, конечно, не несет ответственности за такую реализацию его образно-эмоциональных видений. Но и сама идея, посетившая Блока в момент творческой паузы, едва ли могла быть воплощена в жизнь плодотворным и гуманным способом. Что-то не припоминается случая, когда игра с «большевизмом» довела
Говоря об «эстетизации большевизма», мы можем объяснить поведение художника, но не оправдать его. Само слово «эстетизация» неизменно сочетается со словами негативного плана: никогда ведь не говорят об эстетизации добра или истины. А в философском плане приходится признать, что «демонизм», энергетически питающий художественную практику, решительно непригоден для практики социальной.
Когда художник увлеченно творит, сам талант помогает ему пройти по узкой грани между искусством и житейской практикой. В моменты простоев артистические приемы переносятся на социально-политическую реальность, что ведет к неизбежным заблуждениям и потерям.
Таким видится психологическое объяснение блоковских шагов в сторону большевизма на исходе 1917 года. 15 октября Зинаида Гиппиус звонит Блоку с предложением сотрудничать в газете эсера Бориса Савинкова «Час». К ее удивлению, Блок отказывается и объясняет это так: «Война не может длиться. Нужен мир».
Вот кульминация разговора в передаче Гиппиус:
«— И вы… не хотите с нами… Хотите заключать мир. Уж вы, пожалуй, не с большевиками ли?
Все-таки и в эту минуту вопрос мне казался абсурдным. А вот что на него ответил Блок (который был очень правдив, никогда не лгал):
— Да, если хотите, я скорее с большевиками. Они требуют мира…»
Искренность Блока действительно не вызывает сомнения, и его антивоенная позиция диктовалась гуманными соображениями, заботой об усталом народе. За шесть дней до штурма Зимнего, 19 октября, Блок внимательно следит за расколом среди большевиков и записывает в дневнике: «…те и другие — сторонники выступления, но одни с отчаянья, а Ленин — с предвиденьем доброго». Вместе с тем он интуитивно ощущает, что события развиваются отнюдь не по рациональным законам: «Выступление может, однако, состояться совершенно независимо от большевиков — независимо от всех — стихийно».
Менее проясненным остается вопрос об участии Блока в «знаковой» встрече в Смольном. Туда в начале ноября руководящий орган новой власти — ВЦИК (Всероссийский центральный исполнительный комитет) пригласил многих деятелей литературы и искусства. Пришли только шестеро: Мейерхольд, Лариса Рейснер, художники Петров-Водкин и Альтман, поэты Блок и Маяковский. Участники сделали совместное заявление о готовности сотрудничать с советской властью. Мемуарных свидетельств об этом мероприятии не сохранилось. Глядя на состав «шестерки», легко заметить, Мейерхольд, Петров-Водкин, Альтман и Маяковский — представители «левого» искусства, чьи новаторские устремления вступали в резонанс с большевистским пафосом обновления жизни. Лариса Рейснер по натуре больше политик, чем писатель. Что же до Блока, то его скорее всего привело туда чувство неуверенности и неприкаянности. Недаром он вскоре открестится от распространенной «Известиями» информации о том, что Блок с Петровым-Водкиным, дескать, готовы работать «под руководством» власти.
И при всем этом он 30 декабря садится за статью «Интеллигенция и революция», которую закончит через десять дней. Но об этом — позже, а пока подведем мысленную черту под 1917-м.
Муза молчала. Но, может быть, накапливалась энергия муки, необходимая для следующего шага?
Вот блоковская «фраза года». Она в записной книжке оформлена по-особому, сопровождена подписью — как будто цитата из другого автора. Впрочем, это и есть цитата. Блок усталый и растерянный
приводит слова Блока вечного и неизменного:«Все будет хорошо. Россия будет великой. Но как долго ждать и как трудно дождаться.
Ал. Блок. 22.IV. 1917».
Слова простые и навеки верные (для верящих в Россию, конечно). И речь здесь отнюдь не о скорой революционной переделке жизни.
ПОЭМА ГИБЕЛИ И ВОСКРЕСЕНИЯ
Когда Блок начал писать «Двенадцать»?
Первое упоминание — в записной книжке 8 января 1918 года: «Весь день — “Двенадцать”». Это не означает, что работа не началась раньше, поскольку предыдущая записная книжка не сохранилась. Некоторые блоковеды стремятся приурочить зарождение поэмы к концу 1917 года — для хронологического уюта, чтобы в творческой биографии Блока после 1916 года не следовал 1918-й. Вопрос, в общем, достаточно академический и однозначно не решаемый. В любом случае «Двенадцать» начинаются тогда, когда у автора заканчивается затяжная апатия.
Может быть, ее еще в ноябре 1917 года прервало известие о том, что шахматовское имение разорено и разграблено, библиотека и архив уничтожены. Управляющий Николай Лапин с болью и отчаянием поведал в письме, как «человеки-звери» открыли топором письменный стол поэта, выломали дверь библиотеки. Послание это Блок вклеил в свой дневник. Болью, однако, ни с кем делиться не хотел. Когда молодой искусствовед Михаил Бабенчиков, искренне преданный Блоку человек, попробовал выразить ему сочувствие, то услышал в ответ: «Поэт ничего не должен иметь — так надо». Письмо Бабенчикова на ту же тему сохранилось с пометкой Блока: «Эта пошлость получена 23 ноября».
Мышление по принципу «чем хуже, тем лучше». Исходя из того, что «поэт ничего не должен иметь». Блок поддерживает декрет новой власти о монополизации государством литературного наследия писателей после их смерти и на анкетный вопрос газеты «Новый вечерний час» отвечает: «Ничего не могу возразить против отмены права литературного наследования. У человека, который действительно живет, то есть двигается вперед, а не назад, с годами, естественно, должно слабеть чувство всякой собственности. <…> Когда умру — пусть найдутся только руки, которые сумеют наилучшим образом передать продукты моего труда тем, кому они нужны». Блок следует здесь максималистскому примеру Льва Толстого, отказавшегося от авторского права, — правда, с той разницей, что блоковскую позицию разделяет его жена. Эффектный жест, но насколько верна эта позиция в отношении писательского сословия в целом? Сологуб и Мережковский, отвечая на ту же анкету, решительно протестуют, они мыслят более социологично.
Блок не обращает особенного внимания на наступающую бедность, на приближение голода. Он отдается стихии, по его собственному выражению. В морозные дни начала января 1918 года политические бури в его сознании сливаются с природными катаклизмами. 3 января, когда Учредительное собрание призывает к антибольшевистской демонстрации. Блок записывает: «К вечеру — ураган (неизменный спутник переворотов)».
Шестого января: «К вечеру циклон. — Слухи о том, что Учредительное собрание разогнали в 5 часов утра».
Политическая погода между тем делается все суровее. За разгоном Учредительного собрания (избранного в ноябре 1917 года и просуществовавшего весьма недолго) следует конфискация всех газет, кроме большевистских. Блок видит, как у толстой старухи, торгующей газетами на улице, отнимают товар. Узнает, что в лазарете Петропавловской крепости зверски убиты двое видных депутатов-кадетов. «Мама очень потрясена смертью Шингарева и Кокошкина. Предлагает мне не приходить несколько дней» – запись от 9 января. А потрясен ли сам Блок? Он как раз в это время заканчивает статью «Интеллигенция и революция».