Александр Блок
Шрифт:
Художник — профессия, опасная для здоровья. И физического, и психического. Когда у него не получается заниматься его главным делом, вылезают наружу слабости и аномалии. Было бы нечестным скрывать от читателей один неприятный мотив, присутствующий в блоковских записях семнадцатого года. Речь об антисемитских высказываниях. Они встречались и ранее, например в марте 1915 года: «Тоска, хоть вешайся. Опять либеральный сыск. — Жиды, жиды, жиды…» Но именно в период между февралем и октябрем семнадцатого болезненная тенденция усиливается.
Вот запись от 16 июня, когда Блок как редактор Чрезвычайной следственной комиссии с «корреспондентским билетом» приходит на Первый Всероссийский съезд Советов рабочих и солдатских депутатов (большинство депутатов — эсеры
А вот рассуждение о перспективах работы Чрезвычайной следственной комиссии в дневнике от 4 июля: «Чем более жиды будут пачкать лицо комиссии, несмотря даже на сопротивление “евреев”, хотя и ограниченное, тем более она будет топить себя в хлябях пустопорожних заседаний и вульгаризировать при помощи жидков свои “идеи” (до сих пор неглубокие), — тем в более убогом виде явится комиссия перед лицом Учредительного собрания. В лучшем случае это будет явление “деловое”, то есть безличное, в худшем — это будет посмешище для русских людей, которые – судить не осудят, но отвернутся и забудут».
В советское время при публикации дневника и записных книжек Блока подобные пассажи подвергались сокращению и некрасивые слова устранялись. Такому же сокращению подвергались и упоминания о венерической болезни, посещении врачей и выписанных лекарствах. Примечательное, кстати, совпадение. Антисемитизм – застарелый дворянский недуг, слабость, особенно дающая о себе знать в момент духовного кризиса личности. Это явление не индивидуальное, а социально-классовое. Такого рода лексические пятна есть и на «солнце русской поэзии» («Ко мне постучался презренный еврей…» — в «Черной шали» Пушкина), и в текстах Гоголя, Достоевского. Здесь стоит учитывать и исторический, и психологический контекст. В 1910 году Блок раздраженно жалуется Белому на выдержки из фельетона Мережковского, прочитанные им «в жидовской газетке». В свою очередь Белый в начале 1911 года пишет другу: «Милый Шура, беги Ты от суеты, людей, Петербурга, литераторов: все это мерзость, жидовство, гниль и безрезультатная истерика». А. В. Лавров дает такой комментарий: «Такие и подобные ему определения в эпистолярном диалоге Блока и Белого заключают в себе не столько уничижительную аттестацию по национальному признаку (чаще всего и не предполагают таковую), сколько вбирают в себя совокупность многих негативных, в их восприятии, черт современной цивилизации: “буржуазное” начало, дух торгашества, рекламы, отсутствие высоких идеалов, ограниченную либеральную идеологию, обывательскую пошлость и усредненность и т. д.».
И Белый, и Блок позволяют себе подобные высказывания не совсем всерьез, то и дело прибегая к самоиронии, к оговоркам. Так, Белый, сообщая другу, что брал в руки антисемитскую книгу Шмакова «Свобода и евреи», тут же добавляет: «Ты не думай, что я стал черносотенец».
В письмах Блока матери, лечащейся в санатории, рискованные речи сочетаются с игрой, с подшучиванием над самим собой. Вот он вдруг сообщает, что «боится еврейки». Из контекста переписки становится ясно, что речь идет о соседке Александры Андреевны по санаторию — девушке, в которую он опасается влюбиться. Или вот такой шокирующий пассаж письме от 4 июля 1917 года, где речь, как и в дневнике от того же числа, идет о работе в комиссии: «Я борюсь, насколько могу, с жидами, дружу с евреями и до известной границы их ценю и уважаю и… прислушиваюсь внимательно к растущему на улице и в России антисемитизму. Несмотря на все это теперь более безболезненно, чем при Николае II». Поначалу Блок играет словами (игра, безусловно, опасная), вольно или невольно стилизуя Достоевского (в «Братьях Карамазовых» о Федоре Павловиче сказано: «… под конец даже
не только у жидов, “и у евреев был принят”»), однако дальше, после многоточия, решительно меняет интонацию и говорит об антисемитизме как об однозначно вредном и опасном социальном явлении.Именно здесь уместно вспомнить о том, что, когда в 1913 года в Киеве затеяли суд по ложному обвинению приказчика Менделя Бейлиса в ритуальном убийстве русского мальчика, Блок подписался под протестом против этого процесса. А когда в 1914 году Василия Розанова за антисемитские выступления изгоняли из Религиозно-философского общества, проголосовал за исключение (юная курсистка-поэтесса Е. М. Тагер успела углядеть «плюс», поставленный Блоком на повестке, сданной председателю Д. В. Философову) — притом что Е. П. Иванов, например, высказался и проголосовал против.
К этому стоит добавить еще одно простое соображение. Все вышеприведенные высказывания Блока на национальную тему содержатся в текстах, не предназначавшихся им для печати.
Блок по своей натуре не утопист и не прожектер. Он не верит в прогресс, о чем не раз и писал, и говорил. В записной книжке от 20 мая 1917 года имеется следующее признание: «Нет, не надо мечтать о Золотом веке. Сжать губы и опять уйти в свои демонические сны».
Демонические сны… Может быть, это ключ к разгадке проблемы «Блок и большевизм»?
Шестого августа 1917 года, во время жары и горения торфа, в блоковском дневнике появляется лирический фрагмент, предваренный словами «Между двух снов»:
«— Спасайте, спасайте!
Что спасать?
“Россию ”, “Родину”. “Отечество”, не знаю, что и как назвать, чтобы не стало больно и горько и стыдно перед бедными, озлобленными, темными, обиженными!
Но — спасайте! Желто-бурые клубы, за которыми — тление и горение (как под Парголовым и Шуваловым, отчего по ночам весь город всегда окутан гарью). Стелются в миллионах душ, — пламя вражды, дикости, татарщины, злобы, унижения, забитости, недоверия, мести — то там, то здесь вспыхивает; русский большевизм гуляет, а дождя нет, и Бог не посылает его!
Боже, в какой мы страшной зависимости от Твоего хлеба! Мы не боролись с Тобой, наше “древнее благочестие” надолго заслонило от нас промышленный путь; Твой Промысл был для нас больше нашего промысла. Но шли годы, и мы развратились иначе, мы остались безвольными, и вот теперь мы забыли и Твой Промысл, а своего промысла у нас по-прежнему нет, и мы зависим от колосьев, которые Ты можешь смять грозой, истоптать засухой и сжечь. Грозный Лик Твой, такой, как на древней иконе, теперь неумолим перед нами!»
Столь пространная цитата здесь необходима, чтобы не исказить контекст. Перед нами эстетизация большевизма. Текст на грани прозы и поэзии. Большевизм — стихия, пожар. Как же совладать с ним? Ответ — в записи от 7 августа, с пометкой «проснувшись»:
«И вот задача русской культуры— направить этот огонь на то, что нужно сжечь: буйство Стеньки и Емельки превратить в волевую музыкальную волну; поставить разрушению такие преграды, которые не ослабят напор огня, но организуют этот напор; организовать буйную волю; ленивое тление, в котором тоже таится возможность вспышки буйства, направить в распутинские углы души и там раздуть его в костер до неба, чтобы сгорела хитрая, ленивая, рабская похоть. — Один из способов организации — промышленность (“грубость”, лапидарность, жестокость первоначальных способов)».
Разобраться в этом болезненном монологе необходимо. Да, это поистине демонический сон. Несовершенному Божьему Промыслу противопоставляется некая «промышленность», допускающая «грубость» (хотя и в кавычках), а также «жестокость первоначальных способов» (уже без кавычек). Перед нами приступ абсолютного утопизма, облеченного в опасные (даже «огнеопасные») метафоры и гиперболы. Как превратить «буйство» в «волевую музыкальную волну»? Можно ли победить в людях «рабскую похоть», раздувая «костер до неба»? (Не отсюда ли, кстати, берет начало будущая легендарная строка «мировой пожар раздуем»?)