Александр I
Шрифт:
Потому разумнее всего развести, разделить два понятия, две идеологические реалии: общее мнение и – мнение общественное. Первое формируется в замкнутом пространстве светской гостиной и в нем же умирает. Его жанры – острое словцо, остроумная реплика – предполагают мгновенную реакцию собеседника и последующую передачу «по цепочке». Оно скользит по горизонтали, и если влияет на власть, то косвенно, через организуемую салоном интригу. Второе обладает энергией вертикального, снизу вверх, влияния на правительство. (Хотя бы – потенциально.) И облекается оно в публичные формы, в социальные жесты.
Общее мнение существовало в России давно – едва ли не со времен петровских ассамблей. Но именно в конце XVIII века на его дрожжах стало всходить мнение общественное.
Начался поиск форм его выражения: через журнал, газету, книгу; через публичное
Похороны отставленного Павлом великого полководца Суворова превратились в относительно массовую демонстрацию нелояльности; отсюда «начинается серия особых прощаний русского общества с лучшими своими людьми (Пушкин, Добролюбов, Тургенев, Толстой…) – похороны, превращающиеся в… выражение чувств личного, национального, политического достоинства» [103] .
103
Эйдельман И. Я. Грань веков. С. 191.
Менее ярок, но столь же характерен эпизод, относящийся к декабрю 1802 года, когда дворяне обеих столиц, недовольные запретом увольнять со службы дворян унтер-офицеров ранее 12 лет выслуги, устроили шумные публичные протесты и предали поруганию бюст генерал-прокурора: облили его дерьмом…
Общее мнение Александр I умело склонял в свою пользу, а мнения общественного он страшился. Страшился – и не постигал, что оно все равно пробуждается, провоцируется его деяниями и, не получив допуска в правительственные сферы, устремляется вниз, в подполье, где от безысходности нагнетается и порождает взрыв.
ГОД 1802.
Сентябрь. 8.
Статс-секретарю Сперанскому повелено быть при министре внутренних дел.
Октябрь. 14.
Второй час пополудни.
В Москве – землетрясение. Александр Пушкин в Москве. Александр Первый в Петербурге.
Либеральная монархия против консервативной революции
И еще одно обстоятельство не могло устроить молодого царя. За какую бы из двух насущных проблем он ни принялся, все равно на первых порах пришлось бы свести ее к мелочной скучной работе, посторонним незаметной, самостоятельного исторического масштаба лишенной, возможности эффектных политических жестов не сулящей. Отдать отца на заклание великой идее – еще полбеды. Но стать невольным цареубийцей ради юридического крючкотворства или вычисления оптимального размера земельных наделов, выкупаемых государством у помещиков под грядущее освобождение крестьян, – это как-то мелковато, это как-то не по-русски, это как-то слишком последовательно. Александр Павлович «…замечательно умел вдохновить своих избранников, смело наметить… известную программу и цель, но как только машина приходила в полную силу своего напряжения, давался непредвиденно задний ход» [104] .
104
Николай Михайлович, великий князь. Граф Павел Александрович Строганов. Т. С. 126–127.
И волшебное слово было найдено: слово, значимое не столько для подданных, сколько для самого государя; слово, заранее придавшее внутренний смысл и цельность последующему правлению, заведомо превратившее любые политические действия царя в великие деяния, адресованные векам. В проекте так и не объявленной коронационной Грамоты русскому народу царь определял целью своего правления усчастливление России. Не реформирование как таковое, не поэтапное многолетнее раскрепощение крестьян и не баланс общественных интересов, не хранение церковной истины, а именно всеохватное, целокупное, неопределимое усчастливление. Такую цель нельзя осуществить, ее можно – явить; ее нельзя измерить общим аршином, в нее можно только верить.
Зримым знамением веры в усчастливление России и должен был стать Закон. Не отсутствующий свод законов Российской империи, не порядок в судопроизводстве, не гарантии прав и свобод граждан, не законы Божеские и человеческие, о верности которым не уставал твердить старик Державин, а Закон как таковой, Закон как некая идея Закона. Тот Закон, о котором – открывая свой пассаж именно словом счастие – писал в записке «О состоянии нашей конституции» Строганов: «Счастие людей состоит в обеспечении права собственности и свободы делать с ней все, что не может быть вредным для других» [105] . Недаром ко времени коронационных
торжеств отлита была особая медаль: на лицевой ее стороне красовался лик государя, на оборотной изображен был обрезок колонны с надписью «Закон» и вилось пущенное по кайме изречение – «Залог блаженства всех и каждого».105
См.: Сафонов М. М. Проблема реформ в правительственной политике России на рубеже XVIII и XIX вв.
ГОД 1803.
Апрель. 26.
Призван из своего новгородского имения Грузино пребывавший до сих пор в бездействии Аракчеев.
Май. 14.
Аракчеев принят вновь на службу инспектором всей артиллерии.
«…Люди обмундированы все сполна, положенное по законам получили без изъятия и благословляют имя Вашего Императорского Величества за положенную десятикопеечную ежедневную порцию, которой они очень достойны, ибо, выключая ежедневной, тяжелой, опасной работы, и место, занимаемое заводом чрезвычайно дурно и нездорово, окружено будучи со всех сторон болотами и уединено от всех посторонних селений. Люди принесли мне две жалобы… Осмелился бы просить у Вашего Императорского Величества сим бедным по рублю, ежели бы не боялся оным наскучить. Число же их 520 человек».
Октябрь. 21.
Князь Александр Николаевич Голицын назначен обер-прокурором Священного синода.
Но этим дело, естественно, не ограничивалось.
Александр взрастал в годы взятия Бастилии, в громокипящую эпоху принятия Декларации прав человека (с какой из трех ее редакций познакомился юный цесаревич, неясно; главное, что он воодушевился ею). Он взрослел в пору преодоления сословных предрассудков: братья Романовы долго еще продолжали обращаться к французам, прибывавшим к русскому двору, – «гражданин». (Граждане смущались и указывали на свое дворянское достоинство.) Поэтому – по крайней мере в начале царствования – он не мог без содрогания наблюдать за процессом косвенной реставрации Европы, и прежде всего – Франции, которая шаг за шагом отступала от изначально светлых идеалов Революции, хотя бы и омраченных впоследствии террором. Еще меньше оставалось в ней места для свободы, равенства, братства. Еще увереннее чувствовал себя Наполеон – и еще отчетливее просматривалась траектория его дальнейшего полета. Заключив Люневильский (1801) и Амьенский (1802) мир с Австрией и Англией, он готовился к новым сражениям, призванным втягивать в имперскую орбиту республиканской Франции все новые и новые территории. С августа 1800 года во Франции шла подготовка нового законодательного уложения – и ясно было, что Наполеон, распылив в победоносных войнах избыток народного беспокойства, готовится окончательно погасить революционный пыл буржуазии, навеки закрепив идею равенства сословий и освятив права собственности. Зачем? Да затем, чтобы присвоить энергию восставших масс и единолично – имперски, императорски – вершить судьбами истории! То есть повернуть ее вспять, возвратить в точку, из которой она вышла в июле 1789 года.
Молодая мощь корсиканского варвара, не скованного многовековой династийной традицией и верой в священную природу «монархического звания», и впрямь позволяла ему делать то же, что мог бы делать Людовик XVI – но ярче, сильнее, резче; «неправильная» сила его – высвобожденного именно Революцией – яростного индивидуализма стремилась по «правильному» королевскому руслу. Нетрудно было догадаться, куда она вскоре вынесет гениально одаренного диктатора, предусмотрительно заключившего конкордат с папой римским, без сакральной санкции которого грядущая коронация лишалась смысла, ибо не ставила «самочинного» генерала в один ряд с «общепризнанными» государями.
И чем более самовластным становился Наполеон, 2 августа 1802 года провозглашенный «пожизненным консулом» Французской Республики, чтобы чуть позже, 18 апреля 1804-го, стать наследственным императором; чем более косной, инерционной оказывалась материя европейской истории; чем покорнее восстанавливала она предреволюционные очертания, – тем таинственнее мерцал в глубине мирового пространства луноподобный образ Америки.
Уже не только и не столько «президентский опыт» как таковой, сколько самый тип государственного устройства, позволяющего усчастливитъ граждан без потрясения основ, манил русского царя. Северо-Американские Соединенные Штаты были для него землей неведомой; они – в отличие от стран Европы – не входили и не могли входить в сферу непосредственных интересов Российской империи, именно потому они казались осуществленным политическим идеалом. Тяга была бескорыстной; любовь была платонической.