Александр I
Шрифт:
В конце концов, концепция национального языка строилась на том же принципе; даже этимологию он предпочитал называть кругом знаменования. Последовательно осуществить его языковую программу было невозможно: ради этого пришлось бы совершить насилие над логикой саморазвития русской речи. Но грянул гром «грозы 12 года», Шишков начал составлять государевы манифесты — и неосуществимое осуществилось. Яростный фон надвигающейся национальной войны погасил излишнее напряжение традиционного велеречия, применил его к обстоятельствам места и времени. Завершится война — и все вернется на круги своя, на круги знаменования. Но пока, здесь и сейчас, сию минуту, в ее тесных пределах, — эта стилистика возможна и даже желанна:
«Соединитесь все со крестом в сердце и оружием в руках,
То же и с ретроспективной утопией «Русского царства».
Фантазии на тему обратимости политического времени в лучшем случае невоплотимы, в худшем — опасны. Но принародное напоминание об ушедшем в небытие Московском царстве в дни Отечественной войны — это не возвращение к прошлому; это приближение к будущему. Ибо демонстративно «русифицировать» политику — и не переменить характер взаимоотношений властителя и народа, не сломать придворную перегородку — попросту невозможно. А сделав первый шаг навстречу общенародию, трудно, почти невозможно удержаться от новых шагов в том же направлении. Если бы Шишкову сказали, что ближайшим послевоенным следствием его консервативной программы может стать не реставрация допетровских порядков, а преодоление дворцового безгласия и непредсказуемое обновление российского общества, живой поиск современных форм политической жизни, он бы возмутился или пришел в неописуемый ужас. Но дело обстояло именно так. И слава Богу, что так.
Угадал ли Александр I скрытые мотивы шишковского послания, принял ли их близко к сердцу? Судя по его дальнейшим действиям — да. Во всяком случае, послетильзитская пора отрезвления еще не завершилась; царь готов был считаться с реальной расстановкой сил (точнее — с расстановкой сил реальности); он склонил голову перед волею обстоятельств — и, покинув армию, решился «опробовать» новый, рискованный, быть может, совершенно чуждый ему лично поворот в политике.
Он был вознагражден за это.
Горожане поднимают из Успенского собора икону Божией Матери и переносят ее в здание Городской думы, где служат всенощную.
Царь в Смоленске.
НА ПУТИ ИЗ ПЕРХУШКОВА В КРЕМЛЬ
Погруженный в тяжкие раздумья, русский царь в 9 часов пополудни 11 июля выехал с последней станции на пути к Москве — из Перхушкова. Выехал попозже, чтобы ни с кем в дороге не встречаться, ничего не видеть. Только смутное скольжение ночных теней по обочине.
Александр Павлович всегда избегал непредсказуемых встреч с подданными из простонародья, ожидая от них тайного подвоха. (Встречи с поселянами и поселянками во время загородных прогулок — дело другое; там он оставался неузнанным, там его приветствовали как простого русского барина, как частного человека, увенчанного не короной Российской империи, а широкополой шляпой; такие пасторальные маскарады были ему по вкусу.) Не покушения он страшился; нет: народ — не ближайшее окружение, к чему его бояться? Но кроме цареубийственного кинжала есть цареубийственное народное безмолвие. В нем, как в вате, глохнут порывы к общегосударственному творчеству и чуть слышно звучит напоминание о совершенном в ночь с 11 на 12 марта 1801 года. Потому Александр Павлович предпочитал, чтобы ему подавали подданных в минуты всеобщего ликования, когда патриотический подъем растворяет в себе личную волю граждан, сливает их в царе-любивую массу, которая на грассирующее приветствие «здог’ово, бг’атцы» отвечает тысячегрудым выдохом: «аа-ааааааасть!».
Летом 1812 года рассчитывать на патриотический подъем не приходилось — потому-то выезд из Перхушкова и был сознательно затянут допоздна.
Но за первым же поворотом в ясном июльском сумраке замерцали сотни и сотни церковных свечей. Прослышав о приближении государя, окрестные батюшки выводили своих прихожан к пути его следования; то затихая, то вспыхивая, перекатывалось
из конца в конец пасхальное песнопение: «Да воскреснет Бог, и расточатся врази Его… яко исчезает дым, да исчезнут…»И так — несколько часов кряду, до глубокой ночи.
Это мирное пение под настежь открытым небом, это зыблющееся мерцание сопровождали царя до самой Москвы, и невозможно было не понять, что на сей раз его Россия, его Русь будет незыблема, немирна, закрыта для врага. Вышедшие к пути его следования русские люди видели в нем не похитителя престола и не грозного судию, не частного человека и не великого императора, но благословленного Церковью монарха, доброго отца общерусского семейства. И он не мог, не имел права обмануть это доверие и обязан был победить в войне. Не ради вселенского самоутверждения, не ради мести Наполеону, а ради блаженства быть принятым и понятым своей страной, своими соотечественниками, согражданами.
И откуда царю было знать, что спустя два месяца ему предстоит пережить зеркально перевернутое повторение июльской сцены. Сведав об оставлении Москвы, столичные жители встретят Александра у входа в Казанский собор абсолютным, загробным молчанием. И поседевший за одну ночь государь, набравшись мужества, нырнет в ледяную воду того самого безмолвия, которого избегал всю жизнь, пройдет сквозь строй, а после станет демонстративно прогуливаться по петербургским проспектам без всякой охраны, показывая, что не страшится неправедного гнева, верит в победу и призывает верить и не страшиться — всех.
Царь в Москве.
В 9 утра царь выходит на Красное крыльцо, кланяется столпившемуся народу и во главе шествия, под пение стихиры «Да воскреснет Бог…» и колокольный звон, направляется к Успенскому собору.
Назначенный 24 мая московским губернатором Федор Ростопчин расцелован в обе щеки. Аракчеев уязвлен.
Конечно, и поведение Александра Павловича в Москве, и самый маршрут, избранный им для возвращения в Северную столицу, были столь же театрально продуманы, сознательно соотнесены с символическим кодексом эпохи, сколь и все его публичные жесты. Визит в Москву взывал к древней русской истории, ее тайне, ее силе, ее непрерывности. Утренний выход на Красное крыльцо и лобызание нелюбезного, но демонстративно-русского градоначальника Ростопчина указывали на то, что война идет народная, что вопрос стоит не просто о государственных интересах, но именно о судьбе нации. Шествие во главе молящегося народа свидетельствовало о благодатности, православности грядущей (и неизбежной!) победы, о «вовлеченности» небесных сил в противостояние двух царств, двух народов, двух государей. Даже исполненная энтузиазма встреча 15 июля с депутациями московского дворянства и купечества, буквально всколыхнувшая страну и гениально описанная в «Войне и мире», — даже она была очевидно сценарной…
Собственно, другим «социальное поведение» властителя и быть не может: не имеет он права молвить словечко в простоте, пренебречь арифметическим подсчетом следствий своих демаршей. Но, кажется, на сей раз в поступках царя, помимо расчетов и раскладов, помимо кунштюков и эффектов, было заключено еще что-то, для него важное, сокровенное, едва ли не впервые в жизни открывшееся ему на пути из Перхушкова в Кремль.
Приезд в Петербург. Август. 4–5.
Бои за Смоленск. Отступление русских армий, едва успевших соединиться.
В Або успешно проведены переговоры с наследным принцем шведским Бернадотом; это дает возможность перебросить русские войска в Ревель.
ВОЖДИ ПОБЕДИТЕЛЕЙ
И тут логика рассуждения, по счастью совпадающая с хронологией, подводит нас к очень важному (если не ключевому) эпизоду Отечественной войны, взятой в «царском» ее ракурсе. Эпизод этот сам собою напрашивается на сравнение с падением Сперанского и назначением Шишкова; неясно только, по смежности или по противоположности. Попробуем разобраться.