Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Но томила не только ссылка, не только «физическое» одиночество. До 22-го года Пушкин чувствовал себя «своим» среди оппозиционной южной молодежи; в 23-м наметился разлад; отчуждение постепенно нарастало. И совсем не по той причине, по какой расходились пути потенциальных революционеров и несостоявшихся «державников».

Как было уже сказано, начальной причиной несхождения Пушкина и будущих декабристов стала не политика, а эстетика; политические разногласия во многом оказались следствиями разногласий поэтических и лишь затем обрели самостоятельный статус. Пушкина в начале 20-х годов смущала не революционность как таковая (его позиции подчас были более радикальными и жестокими: «Кишкой последнего попа / Последнего царя удавим»). Его смущала перспектива культурного диктата друзей-республиканцев; диктата, который грозил оказаться не лучше, если не хуже царского.

ГОД 1825. Июнь. 13.

Александр в Царском Селе.

26.

Прибывает

для отдохновения в Грузино, к Аракчееву. Гостит по 6 июля.

Но, продолжая плакаться на одиночество и несвободу, поэт сам, без понуканий, все более удалялся от современности в добровольное творческое изгнание.

Еще в декабре 1824-го была затеяна трагедия «Борис Годунов», в шекспировском духе, но из русской истории; с середины 1825-го Пушкин с головой ушел в сочинительство. И чем ближе продвигался к финалу, тем крепче надеялся, что Жуковский окажется прав: государь помилует святогорского «отшельника» за «Годунова»; путь к внешней свободе как раз и проляжет через внутреннее заточение; герои, которых он вывел на сцену и которым подарил находящееся в его власти условное бытие, в ответ подарят ему безусловное прощение власти и выведут его на сцену реальной жизни.

Как можно было впасть в такое самоослепление? как можно было рассчитывать, что царь упустит из виду параллель между иродовой «предысторией» годуновского воцарения и своей собственной каиновой легитимностью? — вопрос особый. [280] Но благодаря самообману гения уходящая эпоха была подытожена гениальным сочинением, где ответы на поставленные ею (именно ею!) «шекспировские» вопросы обретались в глубинных пластах русской истории. В чем положен предел человеческой воле? Имеется ли у нации возможность — и право — самой влиять на свою судьбу; несет ли она ответственность за деяния своих властителей? Если нет, почему должна платить по их счетам?.. И где выход из железной взаимозависимости моральных причин и политических следствий? Где точка примирения интересов властей и волеизъявления народов? В какой момент и но каким причинам зарождается гражданственность, способная спасти мир от «молчания народного»?

280

Кажется, дело не только в надежде, что сквозь инвективы в адрес цареубийцы Александр расслышит тайную, непроизнесенную, безмолвно звучащую оду Дому Романовых (которых устами своего предка Григория Пушкина поэт аттестует — «Отечества надежда»), сумевшему вывести Россию из ужасов безначалия. И не только в том, что Романовы и Годуновы — это два извечно враждующих и конкурирующих рода, и очернить один — все равно что возвеличить другой; главная причина социальных упований русского поэта была иной; имя ей — Карамзин. Ход пушкинской мысли — если мы верно ее понимаем — был приблизительно таков. Если историограф по-прежнему принят при дворе и даже еще более обласкан после марта 1824-го, когда вышли в свет 10-й и 11-й тома его великого труда, — как раз и повествующие о временах Годунова; больше того, представляющие легенду об участии царя Бориса в убиении царевича Димитрия несомненным фактом, — стало быть, версия эта «официально одобрена». А сверхсовременный подтекст новоизданных томов («В них трепет жизни, как будто это газета, только вчера вышедшая в свет») признан несуществующим, прочтению не подлежащим. Потому-то Пушкин, ясно сознавая «психологический параллелизм» избранного им сюжета, хватался за спасительную соломинку: «пусть трагедия искупит меня» (Пушкин А. С. Полн. собр. соч. Т. 10. С. 149).

ГОД 1825. Июль.

Михайловское.

Пушкин обдумывает планы побега за границу — в Америку или Грецию.

Июль. 2.

Тифлис.

Главноуправляющий Грузией Ермолов получает донесение о начале чеченского мятежа.

Июль. 13.

С.-Петербург.

Аракчеев извещает о желании 3-го украинского уланского полка унтер-офицера Ивана Шервуда, лондонского уроженца, с 1800 года пребывающего в России, доложить сведения о готовящемся заговоре против Государя императора.

Народ в «Борисе Годунове» безличен и безудержен одновременно; его равнодушное безличие, которым столь охотно пользуются властители, в свою очередь, лишает их возможности личного выбора, неумолимо навязывает им логику поступков. Можно сказать, что в «Борисе Годунове» власть и народ взаимно порабощены, взаимно обезличены, взаимно виновны — и в этом причина совершающейся катастрофы.

Так Пушкин находит для себя ответ на мучающий его вопрос. Мнение народное — это сумма суммарум личных мнений и воль. В эпоху Годунова его еще нет; в эпоху Годунова есть народная толпа, стихия, волнуемая, как океан, и есть власть, эту стихию направляющая, но ею же и управляемая. Только Смута дает шанс проявиться истинному мнению народному. И как раз тут Пушкин делает фигуру умолчания, предоставляя читателю догадаться, что зарождение

русской гражданственности непосредственно предшествует воцарению Дома Романовых, исторически связано с ним.

ГОД 1825. Конец июля.

Врачи Виллие и Стофреген приходят к выводу, что зиму императрица в Петербурге не переживет. Выбор: Италия, Южная Франция, Южная Россия. Решено: перезимовать в Таганроге. Первым поедет Александр; все устроит; чуть позже к нему присоединится Елизавета. Сопровождают: царя — барон Дибич, лейб-лекарь Виллие, врач Д. К. Тарасов, полковник А. Д. Соломка. Царицу — князь Петр Волконский.

Кажется, основные смысловые узлы трагедии развязаны; ее интеллектуальный конфликт разрешен; личная виновность властителя соотнесена с обезличенной виной нации; сила, потенциально способная вывести и российскую государственность, и стихию народной жизни из вечного тупика, вроде бы найдена. Но мы слишком хорошо помним пушкинские стихи 1823 года на сюжет евангельской притчи «Свободы сеятель пустынный…». Стихи, равно направленные и против властей предержащих, и против революционных посягновений на основы монаршего устройства, и — главное — против мирных народов, так и не очнувшихся от равнодушия:

Наследство их из рода в роды Ярмо с гремушками да бич.

Нет сомнений, что их автор, каким бы либералом в душе он ни был, не верит, что гражданственность в России (послегодуновской, послепетровской, послепавловской…) родилась. Она как была, так и осталась нереализованной возможностью, потенцией; с ней связаны будущие надежды, но на нее невозможно рассчитывать «здесь и сейчас», в эпоху «молчания ягнят». А на что же возможно? Или закольцованное безличие властной воли и народного безволия так и будет беспрепятственно удушать современную Россию?

И тут нужно обратить внимание на двух совершенно особых персонажей пушкинской трагедии: Летописца и Юродивого. Только эти двое освобождены от моральной ответственности за общероссийскую катастрофу, выведены за ее скобки, — хотя оба, подобно царю, своеобразно увенчаны. Только не тяжелой шапкой Мономаховой, а клобуком — один и железным колпаком — другой. [281] Увенчаны недаром — их призвание по значимости сопоставимо с монаршим, ибо они являются носителями независимого и от власти, и от толпы личного мнения, без них будущность русской гражданственности невозможна.

281

У Пушкина Николку мальчишка щелкает по железной шапке и восклицает: «Эк она звонит!» Кажется, великий поэт заблуждался. Железные колпаки юродивых при ударе могли только глухо звучать, поскольку сделаны были отнюдь не из жести; от их непереносимой тяжести подчас лопались глаза; так что носили их не только из презрения к обычаям мира, но и для настоящего физического страдания.

Мудрый Пимен первым из современников Годунова решается вслух назвать причину Смуты — цареубийство, нарушение законов Божеских и человеческих; он своим монологом задает точку зрения вечности, без чего высокая трагедия вообще невозможна. Он раз и навсегда отверг соблазны земного жития и избрал для себя путь свидетельства о зле, царящем в мире; не перед современниками — перед потомками.

…Недаром многих лет Свидетелем Господь меня поставил… Когда-нибудь монах трудолюбивый Найдет мой труд усердный, безымянный, Засветит он, как я, свою лампаду — И, пыль веков от хартий отряхнув, Правдивые сказанья перепишет…

Его грядущий адресат — такой же Пимен, который точно так же удален от быстротекущего времени и, в свою очередь, обращается не к современнику, а к потомку. «Внутреннее время» Пимена вненаходимо, внеположно Истории, очищено от страдательного залога; оно «безмолвно и покойно». Именно поэтому Пимен уходит в свой труд ночью, когда итог одному дню с его бурями подведен, а начало другому дню не положено; когда История как бы замирает; и недаром «последнее сказанье» должно быть завершено до наступления утра: «Но близок день, лампада догорает…»

Пимен — персонаж более чем значимый и поданный с серьезной торжественностью. Он действует не от себя, но исполняет «труд, завещанный от Бога». Ему дано знание греха и предвидение последствий общенародного прегрешения; он ведает, что неправеден и повинен не только Борис, убивший царевича, но и народ, равнодушно нарекший Бориса царем:

Прогневали мы Бога, согрешили: Владыкою себе цареубийцу Мы нарекли…

Но — и тут Пушкин как бы испытывает своего героя — рядом с Пименом дремлет тот, кто как раз и явится расплатой; тот, с кем будет связан ход ближайшей русской истории, — Гришка Отрепьев. И мудрый летописец, проникший мыслью в тайный ход вещей, не только не провидит в Григории лицо историческое, но и невольно указывает новоначальному иноку на открывшуюся «царскую вакансию»!

Поделиться с друзьями: