Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Наперсник царя, раскаявшийся соучастник его двусмысленных юношеских проказ, начальник «министерства затмения», при всех своих немыслимых недостатках князь Голицын не был беспримесным политиканствующим циником вроде Магницкого. После Отечественной войны он сменил не просто линию чиновного поведения; он сменил линию жизни. Знаменитый голицынский кабинет, во всю стену увешанный иконами и соединенный дверцей с домашней церковью, не служил идеологической декорацией, молитвенной ширмой; во всяком случае, был не только ею. Равно как осуществляемая им «религиозно-утопическая пропаганда» лишь отчасти обслуживала внутреннюю политику государства, обеспечивала внутренние тылы для внешних начинаний Александра. Судя по всему, «послевоенный» Голицын действительно одушевлялся христианским мирочувствием, верил, что религиозное просвещение отменит следствия безбожного Просвещения, а может быть — кто знает? — поможет осуществить мечту аббата Сен-Пьера о вечном мире и снимет разделение церквей христианских, соединит народы Европы в одно радостное

священное царство. И потому он радовался любому новому проповеднику Слова Божия, как деревенский житель радуется любому свежему человеку и бывает счастлив поговорить с ним. Особенно проповеднику энергическому, обладающему наэлектризованной силой. Этим объясняется его первоначальный интерес к Фотию, лишь позже связавшийся с практическими интересами. (Сам отец архимандрит объяснил внимание вельможи к своей — с иерархической точки зрения более чем скромной — особе гораздо проще: а кем же еще Голицыну интересоваться?)

Но ведь князь не просто побеседовал с игуменом, не просто лично сошелся с ним; он сделал все, от него зависящее, чтобы сблизить отца Фотия с государем. А такой шаг «нравственным любопытством» уже не изъяснишь. Тут вступает в действие «причинность второго порядка», социальная.

Потому что жар в крови, вскипавший от вулканоподобных обличений и проповедей Фотия, [270] не мешал князю холодно обсчитывать выгоды и невыгоды возможного союза, как политические соображения, выгоды и расчеты не мешали Голицыну искренне переживать собственно религиозный смысл своей министерской деятельности.

270

В письме к Орловой-Чесменской экзальтированный министр восклицал: «Назидательный разговор Фотия имел такую силу, которую един Господь дать может» (там же).

Один из практических мотивов, какими руководствовался князь, лежит на поверхности. Фотию чем дальше, тем более заботливо покровительствовал первенствующий член Священного синода митрополит Новгородский, Санкт-Петербургский, Эстляндский и Финляндский Серафим. А тот не жаловал Голицына, откровенно недолюбливал Филарета, угрюмо молчал на заседаниях Библейского общества, затею с переводом Священного Писания не одобрял, засильем иностранных проповедников возмущался.

Оно бы и не беда — не всем же любить Голицына и библейские общества (тем более что и он был не ангел, и с теми далеко не все обстояло просто). Да и сам по себе робкий митрополит Серафим опасности не представлял. Но при дворе, как мы помним, почти как в декабристском движении, имелись южное и северное общества. Здесь дыхание политического Юга наталкивалось на ледовитые веяния северян. Циклон сходился с антициклоном; атмосфера была грозовой. Голицын имел все основания опасаться, что союз всевластного новгородского помещика Аракчеева с робким новгородским иерархом пополнится более чем активным новгородским игуменом. И тогда неприязнь митрополита Серафима к делу библейской пропаганды и неприязнь Аракчеева к давнему конкуренту в борьбе за особо укромный уголок в большом государевом сердце, помноженные на устрашающее бесстрашие Фотия, могут обернуться Дворцовым ураганом, сметающим все на своем пути.

Следовало если и не перехватить, то по крайней мере Упредить удар.

Кроме того, Голицын помнил — не мог не помнить, — какую тему избрал Фотий для своей скандально известной проповеди в Казанском соборе 27 апреля 1820 года: влияние лжеучителей и тайных обществ на народную нравственность. И вполне вероятно, что отец игумен понадобился князю для религиозного блицкрига, краткосрочного крестового похода на тайные общества.

Не то чтобы ему так уж претили масонские ложи сами по себе; не то чтобы он горел желанием разогнать мистические кружки. Все сложнее, все — если тут уместно это слово — интереснее.

Прежде всего: на роль «организатора и вдохновителя» воображаемого царем всемирного заговора революционеров, тянущегося в Россию из некоего международного центра, могли претендовать лишь общества, имеющие разветвленную сеть организаций, разбросанных по свету, но жестко подчиняющихся «ядру». Конечно же первым на мысль приходил орден иезуитов. Но, во-первых, иезуитов из России в 1821 году (как раз накануне знакомства Голицына с Фотием) изгнали; во-вторых же, считалось, что одной из косвенных причин их изгнания стал переход в католичество голицынского племянника. Кто-нибудь из многочисленных врагов министра мог внушить государю мысль о том, что искра революционного пламени 20-х годов раздута иезуитами; что они ушли из России лишь формально, повсеместно расставив своих незримых агентов; что религиозное предательство одного из ближайших родственников Голицына может быть неслучайным и в лучшем случае указывает на потенциальную возможность измены сугубого министра, а в худшем — на то, что именно он и стал тайным католизатором России, катализатором католико-революционного процесса. Последствия легко было представить; о судьбе Сперанского тогда еще не успели забыть. А к масонам Александр Павлович если и не принадлежал явно, то несомненно им благоволил без всякого наущения Голицына. И если удар направить на их сомнительное племя, Голицын окажется чист.

Наконец — о чем речь уже шла — мысли царя следовало

перенаправить из Европы в Россию, припугнуть его внутренней угрозой, понудить к резким шагам и превентивным мерам. Эту цель полностью разделяла противная партия; на том — пока — можно было и помириться с верными аракчеевцами. Вчера было рано, завтра будет поздно; ей, гряди отче Фотие, старый ратоборче!

И Фотий грянул.

ПОБОРНИК ЦАРЕЙ

Голицын роковым образом обманулся в своих расчетах.

Митрополит Серафим и впрямь был «муж прост». Но вполне сложен был граф Аракчеев, который до поры до времени предпочитал оставаться в тени. И Фотий, несмотря на всю свою некнижность, тоже оказался отнюдь не простецом. Очень скоро стало ясно, что быть голицынским тараном он не намерен. Напротив того, сам отводит «князю-наперснику» вполне «орудийную» роль. Если тот целил в международных масонов, чтобы рикошетом попасть во внутренних врагов священного порядка, то Фотий ограничиваться этим не собирался. Перед ним стояла глобальная задача, сопоставимая с той, что позже встала перед бактериологом Пастером: раз и навсегда привить человечество от сибирской язвы иллюминатства, отраслями которого он считал не только вольных каменщиков, но и лютеран, и католиков, и библеистов. С тайных обществ следовало лишь начать, потом предстояло приняться за инославных гастролеров, чтобы в итоге добраться до корня всех зол, до возлюбленных князем обществ — библейских.

Потому уже во время первой встречи он постарался полностью овладеть княжей волей: дабы Голицын «рад был делать все, что Фотий внушал». А затем попробовал отсечь от Голицына главного русского революционера и злоумышленника — архиепископа Московского Филарета, который, по мнению Фотия, «многолетно имея доверие у князя, не токмо не направлял его сердце в пользу святой церкви и благочестия, но при его влиянии на князя, содружестве, все секты, все нововведения и прочие соблазны князь делал, самого Государя вовлекал время от времени в большие заблуждения, и Россия потоплялась от зловерия». Примечая, что Филарет, «когда где» с ним «сретался, то вид лица имел даже изменен», Фотий толковал это так: архиепископ Московский, «видев уклонение князя от себя к митрополиту более, имел зависть и неудовольствие к Фотию».

Так часто бывает: борец против заговора (настоящего ли, мнимого ли) сам начинает действовать как заговорщик; вычисляя изощренный ход мысли своего врага, сам попадает в трясину детективной логики; видит в людях не то, что они есть, а то, чем они могли бы быть — если бы и впрямь затевали нехорошее. Фотию и в голову не приходило, что противная сторона способна испытывать другие чувства, кроме зависти. Что московский владыка просто-напросто понял, куда клонится чаша государственных весов — и к чему приведет кометообразное вторжение новгородского игумена в пределы столичного небосвода. Что не покровительство Голицына он опасается потерять, а страшится погубить дело христианского просвещения послепетровской России, великое дело ее новой катехизации, значит, лишиться последней надежды покинуть «предместия Вавилона». Что же до Фотия лично, то архиепископ Филарет не мог не знать от Голицына о беспрестанных видениях отца игумена, во время одного из которых некто в образе святого Георгия Победоносца пропел ему прижизненный акафист: «…яко пленных свободитель, и нищих защититель, немощствующих врач, царей поборниче». И уж почти наверняка ему было известно, что смиренный архимандрит не сразу согласился на встречу с русским царем, «скорбя в сердце на него за тяжкие заблуждения и соблазны, святой Церкви учиненные». Филарет же, при всей своей «учености», твердо держался древнего правила, о котором поборник Святой Руси Фотий запамятовал. А именно: особа государя, яко помазанника Божия, священна, и кто кроме великих святых может решать, достоин ли самодержец свидания? Фотий решал — стало быть, кем он себя делал? Было от чего меняться в лице.

ГОД 1822. Март. 26.

Пушкин заканчивает черновую редакцию стихотворной сказки «Царь Никита и сорок его дочерей».

27.

Пушкин говеет.

Дела по Коллегии иностранных дел поручено единолично исправлять графу Карлу-Роберту Васильевичу Нессельроде. Граф Каподистрия поселяется в окрестностях Женевы.

«…удалился бы в какой-нибудь уголок, и жил бы там счастливый и довольный, видя процветание своего Отечества и наслаждаясь им…»

Впрочем, в 1827 году он станет первым президентом освобожденной Греции, чтобы в 1831-м погибнуть за нее.

Но в конце концов поборник царей снизошел к монаршей немощи.

5 июня 1822 года, в день памяти святого князя Феодора, брата святого Александра Невского (мощи Феодора, между прочим, первоначально были погребены в Новгородском Юрьевском монастыре), знаменательная встреча произошла.

До ее начала князь Голицын пригласил Фотия к себе, чтобы направить его гневные мысли в нужное речевое русло; наивный! Фотий даже союзного ему митрополита Серафима слушать не стал, воскликнув: «Владыко святый! я не знаю, что царь будет говорить мне и как, а потому учиться не могу, что говорить и как заранее: даждь лучше мне образ в благословение для царя». Так что покуда Голицын наставлял, Фотий, опустив глаза, «слагал на сердце своем, какая вина, что князь старается наставлять его, помыслил, что верно князь опасается, дабы чего о делах церкви не сказал царю Фотий по своей ревности».

Поделиться с друзьями: