Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Александр Первый: император, христианин, человек
Шрифт:

Здесь мы вынуждены признать одну бывшую и прежде, а со временем ещё более развившуюся не очень приглядную черту в характере Александра: добрый, великодушный, вполне толерантный, он был необычайно, до болезненности раним и мнителен по пустякам, тщательно скрывая это и стараясь не выплёскивать ни на кого, так как понимал несправедливость подобных эксцессов…

Не сдерживал себя он разве что с Волконским, которого знал столь давно и близко, что по привычке продолжал держать себя с ним как барчонок с дядькой: случалось, и сердился, и капризничал – к чему, в общем, оба привыкли, даже, наверное, не замечали этого.

Понимал, но совладать с собой не мог и в душе перебирал копеечные обиды и подозрения до бесконечности. По глухоте на одно ухо ему всё мерещилось, что улыбки, разговоры и смешки придворных относятся к его персоне; однажды какие-то ябедники донесли дурацкую сплетню – якобы он подкладывает в лосины ватные прослойки (прообразы

нынешних «имплантантов»), чтобы ноги казались стройнее и рельефнее. Вздор – но Александр расстроился чуть не до слёз… Или вот ещё история: в 1818 в Варшаве император, до крайности серьёзно относясь к предстоящему выступлению в сейме, где речь должна была пойти о конституции, репетировал эту самую речь перед зеркалом, отрабатывал позы, жесты, мимику… что делал, разумеется, втайне, один в комнате, но забыл закрыть дверь, что ли. Внезапно вошёл адъютант – и обомлел, увидя, как Его Величество изображает разные фигуры. Оба застыли от неловкости; затем адъютант забормотал что-то извинительное, выскользнул из помещения, ну и как будто ничего не было… После, однако, уж Бог весть каким путём, нечаянным ли, с неуловимою ли тончайшею издевкой – Александра достиг слух, что польскую конституцию называют «зеркальной» [44, т. 3, 138] – и он, никому ничего не говоря, горько переживал насмешку.

Вот и в случае с горностаевым саккосом император вдруг разнервничался; в итоге митрополит Амвросий возглавил Новгородскую епархию – по существу, оказался в почётной ссылке. Теперь пришла пора переживать ему: старик действительно был очень огорчён удалением из столицы и, видимо, не в его возрасте такие огорчения терпеть… Вскоре он скончался.

Петербургским митрополитом стал черниговский архиепископ Михаил (Матвей Десницкий), человек тоже немолодой, известный добрым, мягким нравом. Это, должно быть, и подкупило Голицына, да ещё то, что владыка был здоровьем слаб – министр рассчитал, что из такого человека он слепит всё, что захочет…

И ошибся.

Михаил, пожилой, болезненный и кроткий, сумел найти в себе и силы и волю противостать курсу, на его взгляд, ошибочному и губительному – нездоровому интересу князя к сомнительной публике. В вопросах принципиальных митрополит оказался на удивление твёрд – и вновь пошли неудовольствия, прения и трения, в которых здоровье иерарха подорвалось окончательно… К началу 1821 года он сам увидел, что его дни земные сочтены; царя же рядом нет, он на конгрессе – и тогда Михаил отправил Александру в Лайбах откровенное письмо, где изложил свою позицию и опасения на счёт политики, проводимой министерством духовных дел. О самом Голицыне владыка отозвался с грустью – как о человеке, теологически неподготовленном и оттого легко впадающем в ереси… Письмо прозвучало духовным завещанием: император успел получить его, прочесть, а через две недели, там же, в Лайбахе, узнал о смерти митрополита Санкт-Петербургского.

Говорят, Александр серьёзно задумался над трудной для него правдой, облечённой в строки владыки Михаила [32, т.6, 391]. От Голицына, конечно, отказаться он не смог бы, как Данте не мог отказаться от Вергилия – слишком уж надёжной и привычной опорой государя был князь, и в придворной жизни, и в мире возвышенных исканий… но коррективы в ход действий внести было необходимо; царь это осознал. Ортодоксия церковной элиты оказалась значительно более твёрдой и неподатливой, чем это думалось императору и министру: оба они догадались, что за этим стоит сила настоящего убеждения, что следует быть поосторожнее и поаккуратнее, учли «конструктивную критику» и взяли необходимые меры.

Первой из них стало выдвижение на Санкт-Петербургскую кафедру митрополита Серафима (Глаголевского), человека на редкость тихого, смиренного, даже робкого; при том чрезвычайного консерватора, которого никто и никогда, ни при каких обстоятельствах не сумел бы уличить в отступлении от сложившихся канонов и обрядов… Тем самым и Голицын и сам Александр надеялись закрыть себя от малейших подозрений и упрёков в ереси – и, в общем, тактически были правы.

Однако, это было даже не полдела. Главное – а оба они по-прежнему надеялись на возможность трансцендентного прорыва, должного воедино развеять тёмные заблуждения мира – так вот, главным здесь было найти особенного человека, и непременно безупречно-православного, чей мистический талант равен масштабу задачи.

Внятно определённая цель и безбрежная энергия отнюдь не являются гарантией эффективности поиска данной цели. Очень многое зависит также от умения верно ставить промежуточные задачи и выстраивать алгоритмы их решения. Иначе говоря, от методологии поиска. Какую методологию мог выработать князь Голицын, человек неглупый, оживлённый благой вестью – но, к прискорбию, круглый невежда в богословской специфике?.. Увы, результат поиска, как нельзя точно выражает дилетантскую природу устремлений князя. Министр нашёл того, кого нашёл. Не Серафима Саровского – в чём ни вины, ни беды Голицына нет, знал он или не знал о великом затворнике: тот ведь не мог до поры выйти из затвора… Но в том проблема, что пути-дороги привели князя и ни к кому иному из строгих подвижников, обретавшихся по Руси – к Авелю, например. А увидел он православного чудотворца в игумене Фотии, том самом бывшем – теперь уже бывшем – законоучителе из кадетского корпуса, а теперь настоятеле Сковородского монастыря.

Очевидно, только в таком мистике как Фотий, мог узреть искомое такой мыслитель, как Голицын…

A propos: Фотий был на короткой ноге с настоятелем Саровского монастыря Нифонтом, прохладно относившимся к подчинённому ему монаху Серафиму: игумен Нифонт, очевидно, считал деяния подвижника странным и рискованным новшеством [5, 383]. Более чем вероятно, что подобным же образом отнёсся бы к ним и Фотий.

5

Любопытно: происхождением Фотий перекликается сразу и со Сперанским (по социальному происхождению) и с Аракчеевым (по месту рождения). Новгородец и сын сельского дьячка, Пётр Никитич Спасский (в миру) продлил стезю родителя, достигнув на ней куда больших успехов. Пробившись в столичную семинарию, он сумел закрепиться в столице; сложно говорить сейчас, как складывалось в детстве и юности воспитание и образование будущего архимандрита, но вряд ли стоит сомневаться в том, что его мистический талант был значительным. Возможно, он не уступал и дару Авеля (о Серафиме Саровском не говорим – иная категория…), но ясно, что с одним талантом не станешь праведником и пророком. Нужно ещё иное, возможно, вообще неопределимое в терминах обиходной рациональности: что и как должно сложиться, слиться в душе, чтобы она озарилась светом горнего мира?.. Это, конечно, особая тема; скажем лишь, что в Фотии, к сожалению, так не слилось. Но бывает, по выражению Набокова, что в тёмном человеке удивительно ярко и неожиданно, и непредсказуемо для него самого играет какой-то маленький фонарик – и зрелище случается диковинное, после чего разговоров хватает надолго. Нет никаких оснований думать, будто Фотий лгал или сочинял о посещавших его необыкновенных видениях: он должно быть, и в самом деле странствовал по границам миров, угадывал их отзвуки и отблески – душа его была чуткой, трепетной; может быть, слишком трепетной… Слишком чуткой душе, наверное, быть невозможно, а вот трепет… Для Фотия он был естественным, привычным состоянием, дарившим монаха грозными предчувствиями, о которых он неустанно «вопиял» – вопли эти отличались, как мы знаем, каким-то неестественным красноречием.

Исследователи либерально-позитивистского толка прямо и недружелюбно записывали архимандрита в сумасшедшие или, по крайней мере, в психопаты [13, 97]. Вообще-то, среднему позитивисту подозрительным кажется всё яркое и необычное, всё, что хоть как-то выходит за рамки… но в данном случае, возможно, истина не так уж далеко. Неистовый монах ходил по тонким, хрупким граням опасных бездн – они то обдавали его лютой стужей, то опаляли адским пламенем… а от этого трудно ожидать небесной ясности в душе.

Слава ревнителя веры и обличителя нечестия пришла к Фотию рано: ему было всего-то двадцать пять лет, когда он получил должность законоучителя. А вскоре молва пошла по столице – о молодом священнике, пылко-благочестивом и яростном, потрясающем сердца людские, подобно Савонароле… Это было в 1818-19 годах; Фотий сразу же явил себя крайним врагом всяческого «мистицизма», разумея под этим словом тогдашнюю идейную моду, исходившую от самого царя. Но Его величества, конечно, обличения не касались – а обрушился воин духа на масонов, квакеров, лжепророков вроде «Криднерши» и Татариновских чудаков, не слишком делая разницы между ними. В битву эту он ударился со всем огнём своей страстной натуры: бушевал, проклинал, устраивал сожжение еретических книг с торжественной анафемой… Воюя с врагами внешними, параллельно вёл жестокий бой и с внутренними: бесами, которые, чуя в нём опаснейшего противника, вторгались в пространство не физическое, но ментальное, в сны и видения монаха, то ужасая его чудовищностью дьявольских личин, то наоборот – являясь в виде прелестных ангелов, называли величайшим святым, способным совершить всё, что угодно, ласково говорили: «Сотворил бы ты, отче Фотий, некое чудо – перешёл бы по Неве, яко по суху» [44, т.3, 145]. Отче сражался с сатанинскими полчищами горячими молитвами и истязанием плоти: носил тяжкие вериги, постился так, что телесно являл собою обтянутый кожей скелет, трясся в ознобе даже летом; а после Великого поста вынужден был питаться в буквальном смысле крохами, чтобы усохший желудок постепенно восстанавливал свои функции… Так что, сокрушая бесов, правдоискатель более сокрушил себя самого, бесы же, увы, преследуют человечество и поныне.

Итак, слава о монахе-праведнике загуляла по Петербургу. Из царских покоев, правда, Фотий пока замечен не был, но в некоторых светских салонах о нём заговорили сочувственно, а кое-где готовы были встретить как желанного гостя… Получилось так, что вельможный кров Фотий нашёл в роскошном доме графини Анны Орловой-Чесменской, дочери Алексея Орлова, того, кто некогда нёс корону за гробом убитого им Петра III.

Жизнь графа Алексея пролетела бурно, бешено, в огне и грохоте битв, с пряным привкусом приключений, на которые горазда была тайная политика Екатерины… Человек невеликого образования, но толковый, разносторонний, граф увлекался многим, в том числе и экономической наукой; Бог весть, благодаря ли этому или совокупности многих факторов – но дни свои Алексей Григорьевич закончил баснословно богатым, и всё это богатство досталось дочери Анне, тоже особе прелюбопытной, хотя и совершенно иного плана.

Поделиться с друзьями: