Александр Первый: император, христианин, человек
Шрифт:
Анна Алексеевна выросла женщиной чрезвычайной набожности. Граф Алексей Григорьевич был, видимо, замечательным отцом: он не просто воспитал дочь в традициях светской утончённости, но сумел чем-то вселить в неё благоговение перед своей персоной – Анна в нём души не чаяла. Однако, эта огромная любовь к отцу, и живому, и, тем более, покойному (он скончался в 1807 году) каким-то образом должна была уживаться в душе графини с кошмарным знанием об его грехах, особенно в самом страшном из них – цареубийстве.
Примирить одно с другим, казалось, было невозможно. Факт убийства Петра III не опровергнешь! Что же тогда – признать, что отец обречён на вечные муки в аду?.. Признать такое было бы свыше всех сил.
Несчастная Анна молилась денно и нощно о спасении отцовской души. Замуж не вышла, несмотря на богатство, вокруг которого женихи вились стаями – а деньги и драгоценности жертвовала
Он отвергал не только искусство, но вообще всю «учёность», понимая под этим и науку, и философию, и теологию; с какой-то особенно ревнивой неприязнью относился он к Филарету, к его Катехизису, к идее перевода Библии на русский язык, витийствовал, сотрясая воздух эпохи пугающими страстями… «Учёность» и вправду может быть религиозному подвижнику не нужна, но может и присутствовать, и худа от того нет: первые апостолы, призванные Христом, были совсем простыми людьми, пастухами и рыбаками, а апостол Павел – вполне образованная личность, что не сделало никакой разницы в их жизненных целях. Мог Фотий обойтись без «науки», без философской и теологической подготовки?.. Наверное, мог. Но для того он должен был уединиться в монастыре, предать себя подвигу сосредоточенного, при необходимости и молчаливого, затворнического служения, вне всякой суеты – так, как поступили и Авель и Серафим Саровский. Не были они людьми образованными, и не мешало это им… А вот отцу Фотию помешало, его витийства выглядят смешной нелепостью, несмотря на то, что – повторимся! – был он и вправду духовно талантлив, открыт тайнам бытия, многое мог чувствовать и видеть. Но чего-то потаённого, странного и опасного так и не увидел… Кого-то, вернее.
Сражаясь с бесами, воинствующий подвижник и не заметил, как с тыла к нему прокрался самый хитрый, самый искусный, самый утончённый бес – прокрался и проник, как червь в яблоко. Мы это, собственно, видели выше: масоны, и Наполеон, и Пестель, и многие, многие другие, люди и общества – перечислять нужды нет – в разные эпохи, с разными подробностями были изъедены и опустошены этим самым бесом, бесом осознания собственной исключительности, высшей вознесённости над прочими, величия!.. – ловко цепляющимся за человеческие самолюбие и честолюбие, качества совершенно естественные, возможно, и необходимые, но должные, конечно, пребывать под строгим духовным контролем. Как определить, где кончается здоровое стремление проявить себя и начинаются нездоровые зависть и ревность?.. Тонка, неуловима, странно игрива это грань – иные честолюбцы беса вовсе не интересуют, пусть они хоть корчатся от неутолённой жажды славы или, наоборот, глупо довольны собой; а отчего так – надо выяснять отдельно. Нам же остаётся с печалью констатировать то, что борец за торжество веры и бессребренник Фотий пропустил в себя вирус гордости – да так и не сумел вытравить его. Попросту не заметил. Так и жил с ним, и вопиял, и обличал, и проповедовал, не чуя с некоторых пор, что устами его глаголет не он один…
«Я ему прямо скажу: как хотите, я не могу жить без Петербурга. За что ж, в самом деле, я должен погубить жизнь с мужиками?.. Эх, Петербург! что за жизнь, право!» [19, т.4, 33].
Так говорил Хлестаков. Отец Фотий так не говорил, но жизнь сама сказала за него – что он вкусил Петербурга и отравился им. Войдя в высшее общество, он не смог оттуда выйти, не мог больше жить вдали от царя, министров, света, высших иерархов – жизнь без этого всего уже казалась слишком пресной, слишком мелкой для его огнедышащих талантов. Нет, только Петербург! А там, глядишь, и дальше, выше, и возможно, весь мир потрясётся от явления митрополита, а потом, кто знает, и от патриарха Фотия?..
Поучительно: судьба настойчиво предлагала монаху заняться своим прямым делом, собственно тем, чем и должен монах заниматься. Весной 1820 года в Казанском соборе уже входящий в славу ратоборец духа произнёс столь громоподобную проповедь, что кто-то
испугался и решил перестраховаться, направив модную знаменитость в Новгород, в Деревяницкий монастырь, считавшийся не очень престижным. Формально это выглядело повышением – Фотий стал игуменом, настоятелем монастыря, но реально от него, разумеется, хотели избавиться… Однако, не так-то просто это было! В Петербурге графиня Орлова активно захлопотала за своего духовного отца, и хлопоты удались: митрополит Серафим перевёл Фотия в другую не самую первоклассную обитель: Сковородскую, с возведением в архимандритский чин; что было, разумеется, не более, чем тактической рокировкой перед настоящим взлётом.Вот уж воистину: художник – рисуй! Писатель – пиши! Монах – монашествуй! Для того ты и принял обет, чтобы находиться чуть поодаль от мира, смотреть чуть со стороны, держать дистанцию… Не раз и не два Фотию открывалось поле для действительного духовного подвига, и кто знает, что бы сумел этот неординарный человек свершить на должном поприще. Но… «нет, как хотите, я без Петербурга не могу».
Конечно, незачем и думать, что архимандрит рвался в столицу ради власти как таковой – нет, это его не трогало, возможно, даже не приходило в голову. Нет! Он мечтал быть вдохновителем и источником благости для царя, а стало быть, и для всей России – ибо уже чувствовал себя перстом Божиим, орудием Высшего Промысла, сосудом, отверстым Абсолютной истине… одним словом – Избранным.
Архимандритом Фотий сделался в январе 1822 года. А весной, сразу после Пасхи, Серафим вызвал его в Петербург.
Трудно отделаться от мысли, что настоятель ехал из Новгорода в столицу с радостно и тревожно бьющимся сердцем, предвкушая, что с каждой верстой он всё ближе и ближе к дивному, невиданному прежде звёздному часу своей жизни.
6
Весна и лето 1822 года – время, когда влияние и слава Фотия взошли в зенит. 21 мая при самом активном посредничестве Орловой состоялось знакомство архимандрита с министром духовных дел; и сразу же меж ними процвела самая пылкая и умильная дружба… Общение с графиней и монахом поглотило князя: он почти забросил все прочие министерские заботы и по шесть, а то и девять часов в день впитывал «слово и дело Божие», льющееся из уст новгородского праведника – тот, окрылённый вдохновением, говорить не уставал. Да что там какие-то дела по сравнению с потоком истин! Голицыну почудилось, что наконец-то, через годы поисков он обрёл то, чего желал: понятия «свобода» и «христианство» для него в отце Фотии слились воедино.
Князь недаром стал с годами ближайшим другом императора: оба они сильно, сходно, по-братски почувствовали великую правду христианства, и оба остро прочувствовали странность мира сего – то, что в наблюдаемой ими жизни эта правда как-то обидно растерялась, перестала ощущаться как правда многими людьми… И оба всей душой решились восстановить утраченное, выправить пошатнувшийся, опасно покосившийся в непонятную сторону мир. Как они это стали делать, известно – удач было немного, а если честно сказать, почти и не было. Дело трудное, разумеется!.. Но и сами моралисты дров наломали. Особенно Голицын – он в поисках идеалов духовно странствовал как-то уж особенно мудрено; потом сам понял, что заплутал – и осадил себя. И тут перед ним возник отец Фотий.
Возможно, что у Голицына были на новообретённого друга определённые политические виды. Но если так и было, то было явлением вторичным. Иначе трудно понять столь стремительный подъём Фотия во властную высь посредством князя – на свою же в недальнем будущем голову. Опытнейший царедворец, князь в придворных играх профаном никогда не был; покуда он вообще не проигрывал. Тридцать лет при дворе – шутка ли! И всё вверх и вверх, не слишком быстро, но надёжно: многих из тех, кто был выше и сильнее, время смыло, а князь Голицын теперь на самом верху, выше некуда.
Но сколь умело министр духовных дел лавировал вокруг царя, столь же ощупью и наобум орудовал он этими самыми духовными делами – и новая эпопея с Фотием оказалась в его карьере последней. Голицын сокрушительно ошибся в своём протеже потому, что взглянул на него не политическим, а философским взором – будучи в философии беспомощным – а потому и увидел то, что увидел. Взвинченный, экзальтированный монах почудился князю столпом истинной веры. Это вам не квакер, не скопец, не барабанщик Никитушка, а настоящий православный провидец!.. А уж эта мировоззренческая ошибка повлекла за собой и политическую: вводя Фотия в самый высший, самый ближний к царю круг, Голицын, вероятно, и представить не мог, что «орудие Промысла» вскоре обратится в орудие Аракчеева, повёрнутое именно против него, Голицына…