Александр Первый
Шрифт:
— Освободили Европу, Россию возвеличили! С нами Бог! А у князя Меттерниха на посылках бегаем. Каланчой пожарной сделалась российская политика: стережем, не загорится ли где, и скачем, высуня язык, по всей Европе, с конгресса на конгресс, заливая чужие пожары собственной кровью. Революция здесь, революция там. Уж не ошиблись ли народы, низложив Бонапарта? Вместо одного великого тирана — сотни маленьких. Льва свалили и достались волкам на добычу…
— Зато, говорят, правление нынче законное, — поддразнил его Вяземский.
— Законное? Где? Видели, князь, на Литейном вывеску: Комиссия составления законов? Буква «с» выпала: Комиссия…оставления законов. Не вернее ли так? Не пора ли оставить законы? К чему они, когда скрижали их о первый камень самовластья
Ударил жирным кулаком по жирной ладони с демократической яростью. Фальстаф превратился в Мирабо. А дамы слушали с такой же приятностью, как давеча Виельгорского: второй концерт не хуже первого.
— Да, сударь, в России нет законов! — гремел Козловский, как с трибуны. — Указы, то от любимца-истопника исходящие, то от курляндца-берейтора, [8] то от турка-брадобрея, [9] то от Аракчеева, нельзя считать законами: это только право сильного, анархия, где лучше задушить, чем быть задушенным. Мы как Дон-Кишоты действуем: освобождая других, сами стонем под ненавистным игом…
8
Герцог Курляндский Эрнст-Иоганн Бирон (1690–1772) — фаворит императрицы Анны Иоанновны, начал свою карьеру в качестве конюха.
9
Иван Павлович Кутайсов (1759? — 1834) — фаворит Павла I и его камердинер, по национальности был турок.
— Да за это, батюшка, на съезжую! — прошипела Архарова, и зеленые перья на пунцовом токе грозно заколебались, моська на ее коленях проснулась с ворчанием. Крылов тоже проснулся, зашевелился с таким видом, что откуда-то сквозняк. А пан Вышковский, и пан Хлоповский, и пан Храповицкий, и пан Салтык хлопали в ладоши, как на Варшавском сейме: «Bravo! Bravo! Bravissimo!». Тургенев наклонил голову, загнув ухо ладонью руки, чтобы не пропустить ни слова, запомнить и разнести по городу. Вяземский наслаждался и завидовал. Ушко графини Елены пылало. О. Розавенна решил о Козловском по Жозефу де Местру: [10] «университетский Пугачев». Дмитрий Львович высовывал язык от восхищения, а Марья Антоновна улыбалась, как добрая хозяйка, радуясь, что гости довольны.
10
Жозеф Мари де Местр (1753–1821) — граф, французский публицист, политический деятель и религиозный философ.
Голицын смотрел на Софью. Она тихонько подошла, присела на кончик стула, положила на колени худенькие детские ручки, — казалось, пальцы должны быть в чернилах, как у школьницы, и, вытянув шею, никого не видя, вся замерла, недвижная, устремленная, как стрела на тетиве. Глаза — ясновидящей. «Человек с нечистой совестью не мог бы в них смотреть», — сказал однажды Голицын об этих глазах. Вся не от мира сего; слишком хрупкая, тонкая, прозрачная; кажется, душа видна сквозь тело, как огонь сквозь алебастр: вот-вот не выдержат стенки лампады, огонь разобьет их и вырвется наружу.
Голицыну вспомнилось то, что он слышал о ней: как тринадцатилетняя девочка носила пояс, вываренный в соли, разъедавший тело; стояла на солнце, пока кожа на лице не трескалась, хотела убежать в монастырь, принять пострижение и странствовать в мужской одежде под именем умершего юного послушника Назария.
Для таких, как она, от слова до дела — только шаг. И теперь для нее одной, в этой толпе, речь Козловского — не музыка, а проповедь.
— Суровость покойного императора Павла, без обмана, без лести, не в тысячу ли раз сноснее того, что мы терпим в наши дни? — продолжал Козловский все вдохновеннее. — Не вздыхаем ли о временах Павловых, терпя, чего терпеть без подлости не можно? Всякий день оскорбляется у нас человечество,
правосудие, просвещение — все, что мешает земле превратиться в пустыню или вертеп разбойничий. Когда видишь все мерзости, на каждом шагу в России совершающиеся, хочется бежать за тридевять земель…Бабушка Архарова встала, гневная, собираясь уходить, моська на руках ее, поджав хвост, залаяла. Крылов тоже привстал, но, должно быть, вспомнив об ужине, снова опустился в кресло и только рукой махнул. У Нелединского сделалась одышка хуже, чем от гречневой каши. Старичок с вертижцами, казалось, готов был упасть в обморок. А паны повскакали и захлопали неистово — видно было по лицам их: «Еще Польска не сгинела».
Но звук виолончели раздался — и все затихло, успокоилось, словно кто-то пролил масло на бурные волны.
Виельгорский играл духовный концерт Гайдна. Слышался ангельский хор. И рабство, свобода, Россия, политика — все земное вдруг сделалось ничтожным. Казалось, по хрустальной лестнице, звенящей и поющей, как солнечный дождь златокрылые, с золотыми ведрами, восходят и нисходят ангелы.
Голицын подошел к Софье. Но она не заметила его, погруженная в мысли свои или музыку.
— Софья Дмитриевна…
Обернулась, вздрогнула.
— Вы… здесь?.. А я и не знала. Господи!..
Вся покраснела от радости. На вопрос его о здоровьи ответила по-французски, совсем как большая светская барышня:
— Не надо о моем здоровьи, ради Бога! Расскажите-ка лучше о ваших очках…
А глаза, полные детским восторгом, говорили другое, родное, милое, старое.
Несмотря на модную, сложную прическу, на парижское длинное платье попелинового серо-серебристого газа с вышитым зеленым вереском, видно было по глазам, что она все та же маленькая девочка в коротеньком белом платьице, в соломенной шляпке-мармотке, голубоглазая, пепельнокудрая, с которой он бегал в горелки в селе Покровском, подмосковной Нарышкиных, удил пескарей в пруду, за теплицами, и читал «Людмилу» Жуковского.
Ах, невеста, где твой милый,Где венчальный твой венец?Дом твой — гроб; жених — мертвец…прочла непонимающим детским голоском и вдруг задумалась, как будто поняла, — выронила книгу, побледнела, закинула ему тоненькие руки на шею и вся прижалась доверчиво: «Как страшно!..» Тогда в первый раз поцеловал он ее, не как брат сестру:
О, не знай сих страшных снов,Ты, моя Светлана! [11]11
Баллада В. А. Жуковского «Светлана».
Все та же, родная, любимая, вечная. Богом данная, — сестра и невеста вместе. А Шувалов? Ну, что ж, пусть Шувалов. «А ну ее к черту, эту парикмахерскую куклу!» Знал, что ее не отнимут у него сорок тысяч Шуваловых.
Отошли вместе на другой конец залы и сели рядом у большого зеркала, против портрета юного императора: семнадцатилетний улыбающийся мальчик похож был на голубоглазую, пепельнокудрую девочку. Говорили шепотом, под музыку, под певучие звоны солнечного ливня, который лили на землю золотые ведра ангелов, восходящих и нисходящих по хрустальной лестнице. Чувствовали оба, что не говорили бы так, если б не музыка.
— Правда, что вы карбонаром сделались?
— Что значит карбонар, Софья Дмитриевна?
— Какая Софья Дмитриевна? — поправила она с ребяческим кокетством в улыбке и строгою лаской в глазах. — Забыли Верону? Забыли Покровское? Забыли все?
— Ничего не забыл, Софочка… Ах, если б вы знали… Ну, да что говорить? Вы же знаете…
— Что значит карбонар? — перебила она его, с детским усилием мысли, сдвинув тонкие брови. — Карбонары — те, кто против Бога и царей? Мне еще намедни Михаил Евграфыч объяснил…