Александр Поляков Великаны сумрака
Шрифт:
Смертный приговор Мирскому был заменен каторжными работами. Государь, недовольный мягкостью генерал-губернатора, наложил на докладе Дрентельна насмешливую резолюцию: дескать, действовал Гурко под влиянием баб и литераторов.
Мирский поступил в камеру № 1 Секретного дома Алек- сеевского равелина. Потом сотрудничал с охранкой, писал рапорты на заключенных народовольцев. Выдал сношения Нечаева с волей — через ефрейтора местной команды Ивана Тонышева, тем самым сорвав побег главаря «Народной расправы», автора «Катехизиса революционера», вскоре умершего в одиночке.
Капризничал, писал письма новому коменданту крепости Ганецкому: «Умоляю Вас, мой Благодетель, прикажите вставить один вентилятор в левом углу окна, так
Вставляли. С большими дырочками. Приток воздуха освежал голову, вспоминались имена и явки. Строки доносов ложились на бумагу легко, точно стихи.
Летом 1883-го отправлен на Кару. Спустя двенадцать лет вышел на поселение. Оживился в революционные дни 1905 года: строчил подстрекательские статьи. За это судился карательной экспедицией Ренненкампфа. Приговорен к смертной казни, снова замененной бессрочной каторгой. Затем — поселение, по «богодульской комиссии». Дожил до октябрьского переворота — до результата своих «трудов в пользу революции». И очень боялся: а вдруг отыщут доносы, придут? Умер в Верхнеудинске не то в 1919-м, не то в 1920-м.
Все это станет известно Тихомирову еще не скоро. Что-то расскажет в Париже самоуверенный искатель приключений Рачковский, что-то — перепуганный отставной штабс-капитан артиллерии Дегаев, омерзительный в своей откровенности. О чем-то он не узнает никогда.
Но кто же произнес чуть слышно: «Дьявол начинается с пены на губах ангела, вступившего в бой за святое и правое дело»? Кто? Он попытается вспомнить — да-да, вот сейчас. Сейчас он вспомнит.
Не вспомнилось. Хорошо, после. Непременно. Теперь так много дел.
В типографии на Николаевской был отпечатан пятый номер «Земли и Воли», оказавшийся последним. Там говорилось: «Правительство объявляет себя в опасности, объявляет открытую войну уже не одним революционерам, а всей России. Мы знаем — много отдельных личностей из нашей среды погибнет. Мы принимаем брошенную нам перчатку, мы не боимся борьбы и в конце концов взорвем правительство, сколько бы ни погибло с нашей стороны.»
Тут уже «деревенщики» запротестовали вовсю. А громче других — Плеханов, Аптекман, Попов, Перовская. Тогда разгневанный «террорист-политик» Морозов рубанул сплеча: поскольку, мол, разрыв неизбежен, то лучше окончить его как можно скорее, чтобы развязать руки другой фракции для практической работы.
Тигрыч поддержал его. Его давно удручала путаная публицистика «Земли и Воли». Да, теперь он тоже был за террор, который, однако, нравился ему, как первые революционные стычки, как передовые аванпостные бои. И только. А дальше — время покажет. Морозову же террор виделся новой формой революции; и ей следует отдавать все силы кружка. Крав- чинский держался мнения, что террор — лучшее средство вынудить к уступкам.
Сам Дворник не любил теории. Он был человеком чутья. И за террор стоял, потому что чувствовал: ничто другое — революционное — сейчас невозможно. А без революционного жить он уже не мог.
Михайлов дольше всех не хотел разделяться; ему очень хотелось сберечь название «фирмы», которая приобрела известность.
Увы, ничего не вышло. Тогда Дворник потребовал, чтобы название «Земля и Воля» было вовсе уничтожено: пусть не достается никому. А уж дело разделившихся групп придумать что-нибудь новое.
Разделяться решили в Тамбове.
Сперва плавали по Цне, выискивая в городских предместьях укромные береговые поляны. Смуглое, подрумяненное солнцем лицо Верочки Фигнер было совсем рядом, ее смородиновые глаза смотрели на Тигрыча в тревожном ожидании, а он толкал лодку вперед умелыми сильными гребками, чувствуя шумящей молодой кровью, всем естеством своим, как отзывается ее легкое, упрятанное в шелковые складки тело на каждое его движение. И если
она отводила вдруг взгляд, то лишь для того, чтобы он — знал Лев, знал! — лучше разглядел ее нежную шею с маленькой родинкой, и шея с такой трогательной беззащитностью тянулась к небу из высокого белого воротничка. Речь ее и без того лилась, как музыка, а когда она запела, Морозов и вовсе позеленел от ревности (что- то у них было, кажется, еще в Цюрихе; уж очень влюбчив этот бегающий вприпрыжку юноша).«Бурный поток, чаща лесов, голые скалы — вот мой приют.» — едва ли кто мог соперничать с Верой в исполнении этой песни. Разве что Липа Алексеева, отправившая в сумасшедший дом своего мужа, богатого помещика, когда-то своим грудным контральто растревожившая сердце начинающего нигилиста Морозова. Казалось, Вера пела лишь для него, Тигрыча.
Они плыли дальше, шлепали весла, запахи теплой воды и свежей рыбы уносили в детство, а берега Цны, тем временем, заполнялись толпами гуляющих тамбовцев, привлеченных прекрасным голосом, который можно услышать, пожалуй, только в хорошем театре; горожане провожали лодки с этими странными чужими людьми, шли за ними вдоль розовой вечереющей реки с сияющими от новых впечатлений глазами.
Но именно пение чуть было не погубило землевольцев. Потому что голос Фигнер подействовал не только на публику, но и вызвал интерес у полиции: что за неведомо откуда взявшиеся люди, и что за артистка такая? На обратном пути филеры проследили их, и вечером в номера нагрянули: дескать, предъявите паспорта!
Ясное дело, паспорта у всех были подложные. Поутру пришлось спешно выехать, оставив тамбовскую полицию заниматься фальшивками. Не наигравшийся в индейские сар- баканы, отважный, точно испанский партизан-гверильяс, Николай Морозов задержался у гостиницы «Минеральные воды» и видел из засады, как здание окружают жандармы.
В Липецке уже не пели. Хотя тоже были и лодки, и катанья по озерцу с длинной гатью; в озерце стояла невероятно прозрачная вода, в которой не плавало ни одной рыбешки. От поверхности исходил какой-то холодновато-хрустальный свет, за кормой растекались чистые безжизненные струи.
— Ведаете, кто запруду ладил? — хитровато сощурился худющий крестьянин, у которого брали лодки.
— И кто же? — протянул ему деньги Лев.
— Антихрист! Не по разуму человекам такую-то насыпь насыпать. Вот. Потому, стало быть, тут и мертвое все.
Тигрыч видел, как напряглись, посерели лица товарищей. Как они поежились — Дворник, Баранников-Савка с Машей Оловенниковой, Квятковский, Миша Фроленко. Только Андрей Желябов, приглашенный на съезд как представитель южных бунтарей, желая развеять тягостную минуту, полез к старому приятелю со спором.
— На полдюжины водки, хочешь? — скалился Желябов, азартно закатывая рукава. — Пролетку подыму за заднюю ось. И с седоком, само собой. Спорим, Тихомиров?
Льву было не до споров. Ведь в Липецке «террористы» собрались втайне от идейных противников, чтобы все обдумать перед тем, как дать бой «деревенщикам» на общем землевольческом съезде в Воронеже 18 июня 1879 года. Но среди десяти «деревенщиков» были Соня, Верочка Фигнер, Плеханов, Попов. Собратья, с которыми не один пуд соли съел. Это мучило, лишало покоя.
Была еще какая-то Екатерина Сергеева. Говорили, прилежная выученица старого якобинца-ловеласа Зайчневско- го, призывавшего во-о-он еще когда — в 1862-м — «в топоры». Не потому ли и сама сия барышня состоит в кружке «Свобода или смерть»? Мороз по коже! И кто ж ее привел? Конечно, Маша Оловенникова. Закадычные подруги, по Орлу еще. Но почему тогда — Маша с нами, а та — в «деревенщиках»? Нет, женщины непременно все запутают.
«Мертвое все, мертвое.», — засело в голове у Тигрыча. Вокруг озера — ни души. Никто не купался, никто не сидел с удочкой. И только они, избравшие террор, тихо плыли по прозрачной, с железным отливом воде, в которой не было никакой жизни.