Александр Поляков Великаны сумрака
Шрифт:
Тихомиров наугад открыл Евангелие. Строки дрогнули перед глазами: «И избавил его от всех скорбей его, и даровал мудрость ему и благоволение царя Египетского фараона». (Деян. 7, 10). Прищурил усталые глаза, еще не понимая смысла прочитанных слов. Уснул. Все забылось к утру.
А нищета стучала в двери. Записал в дневнике: «Все последнее время живем, можно сказать, подаянием. Работал ужасно много, кидался во все стороны и не заработал ни гроша». Обратился к Кропоткину, прося поискать какой-нибудь литературный заказ в Англии, но князь не ответил. Написал Сергею Кравчинскому, да тот и вовсе обжулил: что ж, Мавр верен себе.
Пару дней
— А, Лев Тигрыч де Прохвостов! Не думай, что мы забыли о тебе.
Резко повернулся. Мутная фигура растворилась в толпе, а сзади раздалось:
— Мы захватим тебя и отвезем в Россию! И за свои преступления ты примешь заслуженную казнь.
И снова — никого: шаги, звон конки.
Случай свел с социалистом Павловским, автором язвительного памфлета о никчемной жизни революционеров- эмигрантов, занимающихся болтовней, чаепитиями и ссорами. У нового знакомого были связи с европейскими журналистами, издателями. Тихомирову предложили написать брошюру «Россия политическая и социальная», о современном положении дел в стране.
И надо же случиться — заболел: поехал из Ла-Ренси в Париж в летнем пальто, промок под холодным дождем. В горячечном бреду кричал перепуганной жене:
— Катя! Катюша! Я не люблю своей молодости, нет.
— Успокойся, Левушка! Что ты?
А ведь это было так. Мысль изводила, терзала; он зарывался пылающим лицом в подушку.
Пора сознаться: молодость была полна порывов испорченного сердца, полна нечистоты, полна глупой гордости ума, сознававшего свою силу, но недоразвившегося ни до действительной силы мышлений, ни до самостоятельности. Вот- вот — самостоятельности! Положено было думать: мир развивается революциями. И он думал. Положено было считать: республика выше монархии. И он так считал. Попробовал бы иначе. Ну-ну. Высмеяли бы. Заклевала бы образованная толпа; ее тирания была пострашнее. К тому же, пойдя в университет, невозможно не стать революционером.
А как же Рещиков? Ведь он не испугался. Тщедушный учитель словесности в чистеньком вицмундире плакал, не скрывая слез. Из детства, гимназического, керченского, прилетело воспоминание. Одинокий учитель плакал о погибающем русском царстве. Потому что это страшно, когда русский стреляет в русского Государя.
Тихомиров выздоравливал. И не только от инфлюэнцы. Возвращались силы, и он робко еще думал, что, кажется, начинает любить свою жизнь — не ту прошлую, но ту, на пороге которой стоит, которая обещает освобождение.
Освобождение?
Свою последнюю статью (так и случилось—последнюю!) он принес в редакцию «Вестника «Народной Воли» спустя неделю после болезни; прямо выступал против террора. И не только.
Шел, волновался. Получилось, что не зря.
— Ты считаешь, что Россия на подъеме, а революционная партия в полном расстройстве? — изумленно вскинулся Русанов. — И это ты, Тигрыч?
— Да, в стране нет никаких социально-экономических потрясений, и потому.. — попытался объясниться.
— Нет, вы послушайте, — не унимался Николай, поворачиваясь к Лаврову и Оловенниковой. — Оказывается, террор сузил, обесплодил идею революции, замкнул ее в небольшом кружке своих людей, а посему.. Посему помешал партии превратиться в широкое общественное движение.
Маша возбужденно вырвала исписанные страницы из рук Русанова. Прекрасные ее глаза забегали по строчкам.
— Ничего себе: партия должна слиться с Россией. — ледяным голосом прочитала
она. — Это что же, слиться с Александром III, который казнил наших товарищей?— Да не об этом же я, не об этом!
Старик Лавров, нервничая, принялся яростно расчесывать желтеющую седину.
— Ну, это ни в какие ворота! Тебе не стыдно перед нашим. Перед самим Петром Лавровичем? — разошлась давняя подруга Катюши. — Россия уверенно идет своим путем. Каково? Да такому слогу Победоносцев с Катковым позавидовали бы. Опомнись, Лев!
— Знаешь, Маша, когда я верил, что да, я и говорил «да». Когда я думаю, что нет, я и говорю — «нет». Простите. — сказал и вышел.
Он шагал по весенней Saint Jaques, по этой странной улице, где верхние этажи выпирали надстройками, нависали стеклом и камнем над головой, сужая небо до тонкой полоски ослепительной синевы, но чем тоньше была эта полоска, тем ярче пробивалась она, сияла до рези в глазах, тем настойчивее торопила вперед, к высокому свободному пространству над бульварами и площадями. Лев шагал туда молодо и упруго, удивляясь тому, как может жить здесь народник Лавров — в серой каменной пещере, почти без солнца и дождя.
«Отречемся от старого мира, отряхнем его прах с наших ног...» — знаменитый гимн великого Лаврова; любой студентик знает наизусть.
Отречься? Легко ли это? Прах стряхнуть. Да по силам ли ему, Тигрычу?
Он думал о России, писал о ней — ту самую, заказанную через Павловского брошюру. Из разных мест — из Петербурга, Москвы, с Юга — приезжали люди, рассказывали о родине. И это лишь укрепляло все смелее вызревающую мысль: революционной России как серьезной, сознательной силы больше нет. Да, есть революционеры, и они шевелятся и будут шевелиться, но это не буря, а рябь на поверхности моря. Все измельчали и способны только рабски повторять примеры былых героев, но не могут выдумать что-нибудь свое. Впрочем, и подражают-то они старикам лишь внешне.
— Лева, скорее, сюда! — сорвалось сердце от крика Кати; опрокинув утренний чай на бумаги, кинулся в детскую.
Побледневший Саша метался, сбивая ногами простыни, по кровати, сжимал руками голову и плакал от боли. Его тельце сотрясал озноб, жар полыхал в полузакрытых глазах.
— Температура под сорок, только что вырвало. Что же делать? Врача. Нужен врач! — Голос жены дрожал.
— Саша, милый мой! Сынок. — ноги ватно подогнулись; он рухнул на колени, ловя прыгающими губами горячий лоб ребенка. — Что с тобой?
Всегда было так: Лев Александрович сходил с ума, когда нездоровилось Саше. А тут, похоже, дело нешуточное, и он сразу почувствовал это: не зря же сын врача, не зря сам недоучившийся лекарь.
— Зачем вы говорите громко? И шторы закройте. Мне смотреть больно! — взмахнул руками страдающий мальчик.
Катюша бросилась к окну. «Неужели? Господи. Это так страшно!» — осененный жуткой догадкой безголосо шептал Тихомиров.
Вызванный врач подтвердил диагноз: цереброспинальный менингит.
— Впервые его описал доктор Вейксельбаум! — чуть самодовольно произнес француз. — Он открыл диплококк, который.
— Кто?! Плевать! Он выживет? Деньги. — Тихомиров почти вытолкнул из комнаты болтливого лекаря. — Да, деньги! Сколько надо?
— Левушка! У него судороги. — настиг его голос Кати.
— Деньги. Их немного. Возьмите все. Я после еще дам. Спасите сына. — совал в карманы врачу мятые франки. Тот отбивался, а Лев комком впихивал купюры с такой силой, что трещали нитки сюртука. — Умоляю!