Александр Секацкий в Журнальном зале 1999-2012
Шрифт:
Однако спекулятивная имманентность не только не избавляет от труда познания, но и в качестве провозглашенного принципа является «пустым уверением», по Канту — аргументом ленивого разума. Для Гегеля, — и Кожев это всячески подчеркивает, — высшим достоинством является решимость разума постигать свое иное в его максимальном отчуждении. Одна из ключевых фраз в предисловии к «Феноменологии духа» гласит: «Сила негативного — эта энергия мышления, чистого „я“. Смерть есть самое ужасное, и для того, чтобы удержать мертвое, требуется величайшая сила. Но не та жизнь, которая страшится смерти и только бережет себя от разрушения, а та, которая претерпевает ее и в ней сохраняется, есть жизнь духа. Он достигает своей истины, только обретая себя самого в абсолютной разорванности. Это пребывание и есть та волшебная
Скользящая умопостигаемость мира не образует истины, это скорее сфера формального отчета, едва ли пригодного даже для образования, так сказать, «обход владений». Многие читатели Гегеля, притом весьма искушенные, были введены в заблуждение тем, что сам философ не отделяет спекулятивных забеганий как неких необходимых «разведывательных» действий, от всегда рискованной работы познающего, той самой работы негативности, которую необходимо взять на себя и для того, чтобы познать, и для того, чтобы состояться. Гегель в этом смысле принципиально «не пользуется курсивом», не предупреждает о воздушных ямах и ровных участках (передышках) диалектического аттракциона, довольствуясь короткими замечаниями, вроде своего знаменитого афоризма «оттого, что нечто известно, оно еще не познано».
Прочтение Кожева, если говорить в самых общих чертах, как раз и состоит в отказе повторять движение на холостом ходу и в решимости сосредоточиться на местах «абсолютной разорванности». Поэтому ключевой для него является четвертая глава «Феноменологии духа», посвященная диалектике господства и рабства, или, как принято говорить на философских факультетах, «разборкам господина и раба». Кожев постоянно возвращается к этой ситуации, где игра идет на самые крупные ставки и где, следовательно, дух все время принужден возобновлять свое бытие и свою подлинность. А подлинность духа или его самость (das Selbst) может быть обретена только здесь, ее никогда не обрести в сфере бесконтактного скользящего познания, сколь бы далеко оно ни простиралось и какие бы законы ни постигало.
А начинается все с Желания. Не с животного вожделения, удовлетворяемого предметом или гормональным сопровождением предмета, а именно с Желания, предметом которого является другое Желание. «Так например, в отношениях между мужчиной и женщиной желание человечно в той мере, в какой хотят овладеть не телом, но Желанием другого, хотят быть желанным, или «любимым», или, лучше сказать, «признанным»…И точно так же Желание направленное на природный предмет человечно постольку, поскольку оно опосредовано Желанием другого, направленным на тот же самый предмет: человечно желать то, чего желают другие и потому что они этого желают».
Здесь стоит обратить внимание на несколько вещей. Конфликтность желаний определена как человеческая норма и даже как норма человеческого. Это очень важно, ибо можно было в духе стоиков сказать что-нибудь вроде «если в поисках счастья ты наткнулся на очередь, знай: ты зашел не туда». Однако для Гегеля нет никаких сомнений в том, что человеческое, будь оно реализовано господином или рабом, может существовать только в тесноте желаний: данное обстоятельство находится по ту сторону распределяющей признанность ставки.
Исходный дефицит, нехватка в качестве начала, инициирующего бытие того, ради чего стоит быть, это, помимо всего прочего, суть признаки любой серьезной философии в отличие от разновидностей душеспасительного бальзама. Происхождение подлинности, самости, или, если угодно, души, неизбежно катастрофично, на свой лад об этом говорят все существенные мыслители — от Платона с его утерей духовной родины и последующим анамнезисом, до хайдеггеровской заброшенности в мир и фрейдовской первичной травматической сцены. Согласно Мидрашам, Тора изливается в мир в ответ на встречную жажду алчущих.
Гегель (и Кожев это прекрасно показывает) в чем-то здесь еще более радикален. Его исходные автореференции (например, желание, предметом которого, является другое желание) не являются конструкциями, полученными путем удвоения, хотя бы в смысле зеркальной рефлексии. Они как раз и составляют момент «для себя». Но для себя (fur sich и, тем более, fur sich selbst) — это не подтверждение гарантированного наличия, а обнаружение нехватки, проявление беспокойства духа, своеобразное спохватывание. По сути дела, это именно катастрофа, которая может завершиться либо успокоением в себе с последующей многоступенчатой рефлексией, которую ошибочно принимают за суть гегелевской диалектики, либо бытием для другого, определяющим «несчастное сознание», либо, наконец, тем, что Гегель называет «взять на себя напряжения понятия» — не отказываясь от самости как неизбежного удела смертных стать добровольным агентом Абсолютного Духа, «освободиться от собственного вмешательства в имманентный ритм понятий». Кульминация жизни духа (подлинности) такова: одержав победу в борьбе за признанность, признать, что мир столь же прекрасен и без меня, и тем самым испить горечь («чашу сию»), не доставшуюся тем, кто потерпел в этой борьбе поражение.
Все помнят о двух вещах, удивлявших Канта, о пресловутом звездном небе и моральном законе во мне. Есть свои «две вещи» и у Гегеля. Одна из них, это, конечно, умопостигаемость мира, о чем исчерпывающе высказался Эйнштейн: самое непонятное (и удивительное) в этом мире то, что он понятен. А вот другая вещь не так легко поддается схватыванию. Речь идет о некой невосполнимости жажды, так сказать, о гарантированности дефицита — как если бы Господь особо позаботился о том, чтобы изъять у каждого самое желанное, ничего при этом не перепутав. В дальнейшем эту заботу свыше в полной мере реализует история, если она вообще что-то реализует. В прекрасном переводе Кожева соответствующий гегелевский афоризм звучит так: «человеческая история — это история желаемых Желаний».
Ну а дальше начинаются собственно «разборки», которые именно благодаря Кожеву и стали сакральным мифом экзистенциализма. Господин обретает признанность в качестве господина, потому, что его Желание оказывается сильнее смерти. Одновременно его выбор обусловлен некой формой неведения, а именно, неведением страха. И не каким-либо избытком господин отличается от раба, он отличается как раз нехваткой, подобно младенцу, который тянется к огоньку свечи и хватает его, поскольку не ведает, что это такое. Нет в мире существа бесстрашнее младенца, и господин господствует благодаря сохранности младенческого бесстрашия, благодаря тому, что его Желание есть в себе и для себя, а самость только в себе, как не проделавшая негативную работу охвата всей действительности. Поэтому самости не удается сохранить себя путем подмены желаний или их возобновляемой отсрочки. Господин есть тот, кто категорически не понимает максимы рабского сознания (хитрости разума): не можешь достичь желаемого, научись желать достижимого, и основание его господства не исчезнет, пока он этому не научится.
Раб, напротив, сохраняет себя, поскольку отказывается делать решающую ставку, поскольку никогда не отдаст пол-царства за коня. Его беспокойство духа перешло во внутренний трепет, ибо раб воистину знает, что такое страх. Здесь, как и во всех точках разрыва, где бытие не гарантировано себе самому по правилам диалектического аттракциона, текст Гегеля отличается наибольшей глубиной, и в то же время лаконичностью.
«А именно, это сознание испытывало страх не по тому или иному поводу, не в тот или иной момент, а за все свое существо, ибо оно ощущало страх смерти, абсолютного господина. Оно внутренне растворилось в этом страхе, оно все затрепетало внутри себя самого и все незыблемое в нем содрогнулось» («Феноменология духа»).
Сознание должно усвоить этот урок, иначе оно навсегда останется заимствованным сознанием, местом общего пользования: «Если оно испытало не абсолютный страх, а только некоторый испуг, то негативная сущность осталась для него чем-то внешним, его субстанция не прониклась ею насквозь. Так как не вся полнота его естественного сознания было поколеблена, то оно в себе принадлежит еще определенному бытию, его собственный смысл есть своенравие, свобода, которая остается еще внутри рабства» («Феноменология духа»).