Александр Ульянов
Шрифт:
— И его того?.. — с испугом спросил рябой парень, слушавший старика с открытым ртом.
— Все сгорело дотла, — старик вздохнул горбясь. — Да и его слова сбылись. И шомполов мы отведали, и вшей по тюрьмам покормили, и на каторге помаялись. Да живуч, знать, мужик-то русский, как червь: на куски его, грешного, режут, а он все вертится, а он все ползает… — Старик вскинул руку так, словно крестным знамением хотел осенить кого-то, торжественно заключил: — И попомните мое слово, православные: доползет!..
И так всю дорогу: о чем бы разговор ни заходил, неизменно сводился к самому больному месту мужика — к земле. А за окном вагона простирались неоглядные поля. Невольно думалось: «Чья же это земля? Кому идут плоды ее?» Конечно, не тем, кто
— Все народ ел: и собак, и кошек, и кору деревьев, — рассказывала старуха плачущим голосом, — да и это не спасло: всех бог прибрал. Один вот мальчонка остался, — она показала на испуганно жавшегося к ней худого, оборванного мальчика, — а куды его теперь девать-то? У тово сына и своих целая дюжина…
Не трудно было представить Саше, какая судьба ждала этого сироту. А сколько их, таких вот, царь-голод гонит по миру? Всплыли в памяти слова поэта:
В мире есть царь: этот царь беспощаден, Голод названье ему. Водит он армии, в море судами Правит; в артели сгоняет людей, Ходит за плугом, стоит за плечами Каменотесцов, ткачей.Душу Саши всегда будоражила «Железная дорога» Некрасова, но сейчас он с новой силой ощутил страшную правду ее. Впечатления были так сильны, что он и во сне увидел толпу мертвецов, обгоняющих дорогу чугунную. Впереди всех бежал тот старик, что с каторги возвращался и кричал: «Бей! Жги!» Толпа мертвецов навалилась на поезд, в вагоне стало темно, стих перестук колес… Саша проснулся. В вагоне тихо. Но что это? Действительно, за окном слышится пение или ему только кажется? Нет, кто-то тихо тянет заунывный, похоронный мотив. Что же думает этот человек? Откуда едет? Тоже с каторги? Или он эту дорогу строил? И его именно здесь вот «секло начальство, давила нужда»?
Под впечатлением поездки Саша осматривал Кремль, и он не понравился ему. Кремль ему представлялся крепостью русских царей, за стенами которой они веками творили неправедный суд над народом. Хотя у него было еще время, он не стал задерживаться в Москве. Ане сказал, когда она приехала в Петербург:
— Говорили об удовольствии езды по железной дороге. По-моему, без малого — наказание.
— Я тоже страшно измучилась.
— Да, все, абсолютно все делается так, — продолжал в глубокой задумчивости Саша, — что оно оборачивается наказанием народу. Волю дали — землю отняли, дорогу построили на костях народных, а возят этот самый народ хуже скотов. Я столько наслушался всяких бед за дорогу, что постарел, наверное, лет на десять. Того чиновники ограбили, того в тюрьме ни за что всю жизнь продержали, третьего до смерти запороли…
Снял комнату Саша на Съезжинской улице. Здесь селилась обычно самая демократическая часть студенчества. Тут и к университету было не очень далеко, и, главное, хозяйка оказалась доброй старушкой.
Аня хотела поселиться вместе с Сашей, но у старушки не было другой комнаты.
С первых дней Саша завел железное правило работать в сутки не менее шестнадцати часов и строго придерживался его. Он не стал ожидать, пока начнутся лекции, и днями просиживал в Публичной библиотеке за чтением Дарвина и других книг по естествознанию. У Ани не было своего плана чтения, она не знала, куда девать свободное время, и шла проводить его к Саше. Он мягко, но и очень решительно отказывался от частых прогулок с нею. Однажды, проводив Сашу до библиотеки, Аня спросила:
— А можно ли там новые журналы получить?
— Думаю, что да, но не знаю. Я их не спрашиваю.
В ответе Саши не было иронии, но Аня почувствовала себя смущенно. Она завидовала Саше, который никогда не метался, никогда не раздумывал, что ему делать. У него всегда
на очереди стояли десятки книг для чтения по самым разнообразным вопросам. Аня видела, с какой неохотой он отрывался от книги, когда она заходила к нему. Выслушав новости и кратко, сжато рассказав о своих впечатлениях, он, как правило, вновь брался за книгу. Так и проходили свидания: он сидел за своей книгой, она — за своей.«Революционеры исчерпали себя 1-ым марта, в рабочем классе не было ни широкого движения, ни твердой организации, либеральное общество оказалось на этот раз настолько еще политически неразвитым, что оно ограничилось и после убийства Александра II одними ходатайствами… Все эти осторожные ходатайства и хитроумные выдумки оказались, разумеется, без революционной силы — нолем, и партия самодержавия победила…» Надежды народников на революционное выступление масс не оправдались. «Народная воля» была разгромлена правительством, наступила пора «такой разнузданной, невероятно бессмысленной и зверской реакции, что наши демократы струсили, присели».
Эта разнузданная, бессмысленная и зверская реакция, наступившая с приходом к власти Александра III, тяжелым гнетом легла и на студенческую молодежь. В университетах были введены новые уставы, призванные искоренить крамолу и вольнодумство и воспитать молодежь в верноподданническом духе. Из университетов удалялись под всевозможными предлогами лучшие профессора, из публичных библиотек и общественных читален изымались книги и журналы. Оживилась проповедь малых дел, непротивления злу. Либералы робко вздыхали по старым, добрым временам и трусливо переметывались в лагерь реакции. В среде студенчества общее настроение уныния и неверия в силы прогресса тоже глубоко пустило корни. Появился тип студента, которого не интересовали никакие общественные вопросы. Даже в отстаивании своих академических интересов эта молодежь не проявляла достаточной настойчивости и энергии. Но и в том случае, когда студенчество выступало, выступления его больше напоминали стон закованного пленника, порыв отчаяния, чем целеустремленную революционную борьбу.
Выступления студентов (в 1882 году в Казанском и Харьковском университетах, год спустя — в Варшавском) жестоко карались правительством. Студентов выгоняли из университетов, заключали в тюрьмы, гнали в ссылки. Получалось, студенты выступлениями не только не улучшили своего положения, а еще больше ухудшили его. Это наводило на размышления о том, что же нужно делать, чтобы добиться хоть самых элементарных свобод. В поисках ответов на эти проклятые вопросы молодежь металась от одного учения к другому, разочаровывалась, вновь принималась за поиски верного пути борьбы.
Во Франции умер Тургенев. Его смерть была воспринята всем передовым обществом как тяжелая утрата. Правительство же хранило молчание. И вдруг Катков в своих «Московских ведомостях» опубликовал письмо Тургенева к Лаврову. В письме этом Тургенев сообщал, что он согласен давать деньги для издания народнического журнала «Вперед». Письмо Катков преподнес без всяких комментариев, как бы подчеркивая этим: тут все говорит само за себя. Тургенев не только в своих книгах симпатизировал революционерам, но, оказывается, и материально поддерживал их. Оправдалось то, в чем его подозревали.
Революционно настроенная молодежь ликовала, читая письмо; благонамеренные либералы кричали, что это ложь, подлог, что это провокационное выступление инспирировано охранкой, а департамент полиции телеграфировал губернаторам: «Принять без всякой огласки, с особой осмотрительностью меры к тому, чтобы не делаемо было торжественных встреч». Но толпы народа собирались на станциях, чтобы поклониться праху великого сына земли русской. Атмосфера вокруг предстоящих похорон Тургенева накалялась все больше и больше, по мере того как гроб с его телом приближался к Петербургу. Издатель «Вестника Европы» Стасюлевич, сопровождавший гроб с телом Тургенева, воскликнул: