Алексей Михайлович
Шрифт:
Крестьяне, завидя господаря, терялись, перебегали зачем-то с места на место, переругивались.
Князь деловито обходил клин, потом раздумчиво останавливался и, наметив подходящую жертву, неожиданно загорался неподдельной ненавистью.
— Сызнов сошник погнула! — кричал он, набрасываясь с кулаками на девку.
Девка падала в ноги господарю.
— Неповинна я!
Но дворецкий волочил уже ее к меже.
— Аль и впрямь неповинна? — склонялся князь к девушке и проводил потной рукой по ее лицу. — А быть по сему, изыди с миром.
Девушка припадала в поцелуе к краю кафтана и
— Стой! — ревел князь. — Весь кафтан мне обслюнявила.
Он налетал на добычу и срывал с нее рубаху.
Дворецкий, стоявший наготове, деловито принимался за избиение.
В канун Петрова дня Черкасский приказал собрать с крепостных по пяти алтын со двора и по одной мере зерна.
Спекулатари согнали людишек на площадь перед церковью и объявили господареву волю. Староста выступил наперед.
— Что положено по закону, все отдали без утайки.
— То не так, — взволнованно зашумели крестьяне, — облыжно на нас господари обсказали! Что отдать положено, отдали.
Присутствовавший на сходе дворецкий, подражая князю, подбоченился и тряхнул головой.
— Облыжно?
Староста перекрестился.
— Облыжно, Иов.
— Утресь доставить! — вскипел дворецкий и выхватил из рук спекулатаря бич.
Савинка подошел к Иову, наклонился к его уху.
— Обезмочили людишки, невмоготу им не токмо опричь положенного отдать, а и самим прокормиться нечем до нови.
Дворецкий грозно насупился.
— Уж не из смутьянов ли ты, что печальником черных людишек прикидываешься?
— Не печальник, а токмо не как другие прочие, памятую род свой крестьянский! За ласку за господареву души своей не продаю.
Подзадоренные смелыми речами крепостные подняли шум и потребовали, чтобы их допустили для объяснения с князем.
Спекулатарь шепнул что-то одному из ловчих. Холоп послушно кивнул и, замешавшись в толпе, пошел к усадьбе.
Выслушав ловчего, разъяренный князь приказал седлать коней.
— Давить! До единого! — крикнул он, вскакивая на аргамака, и помчался к площади.
Струсившая толпа рассыпалась в разные стороны, но было уже поздно. Князь первый врезался в мечущихся по улице крепостных.
До позднего вечера не убирали раздавленных и искалеченных. В усадьбу доносились стоны раненых и плач неожиданно осиротевших семей. Согнанные с починков и деревень крестьяне проходили нестройными рядами по обочинам улиц и под подсказ спекулатарей протяжно выли:
— Та-ко да со-тво-рят со вся смерды, кои сму-той смутят!
В погребе, связанный по рукам и ногам, дожидался своей участи Савинка. Он понимал, что спасения ждать неоткуда и смирился, отдался на «Божию волю». Казнь не страшила его, не вызывала в нем ни горя, ни возмущения — порой даже казалось, что смерть лучший выход. «Гораздо велики просторы российские, — с какой-то холодной, неживой улыбкой шептал он, — а куда как необхватней кручина черных людишек русских!»
Приткнувшись к стене, Савинка закрыл глаза. «Так бы вот заснуть да не просыпаться до радостного утра», — подумал он и примолк.
Вдруг где-то близко над головой послышались чьи-то сдержанные шаги.
«За мной!» — решил узник, невольно
бледнея и чувствуя, как падает сердце.Кто— то завозился у двери. Глухо чавкнул топор.
— Жив ли?
Корепин напряг слух.
— Откликнись! То я Петрушка!
Узнав голос парня, приютившего его в первую ночь, когда пришел он на погост, Савинка невольно вскрикнул.
— Нишкни! — зашипел Петрушка и с большей еще силой ударил топором по замку.
Безразличие, вялость, покорность судьбе сразу исчезли, сменились бурною жаждою жизни.
— Наддай! — вздрагивающим шепотком приказал Петрушка и, не дожавшись помощи, рванул к себе запор.
На Савинку пахнуло свежим воздухом ночи.
ГЛАВА XIV
В глубоком байраке, далеко за усадьбой Черкасского, собрались выборные от крестьян писать с Савинкою челобитную государю на князя.
Корепин так пыхтел над бумагою, будто голыми руками выкорчевывал корни столетнего дуба, но не сдавался, и продолжал упрямо выводить непокорные буквы. Иногда он останавливался и тупо шарил глазами по кривым строкам, с искренним удивлением восклицая:
— А побей меня Бог, коли кто поймет, что тут проставлено!
Крестьяне ласково похлопывали его по плечу:
— Кому занадобится — разберет. А ты строчи!
Дописав наконец челобитную, Корепин с омерзением далеко в сторону швырнул гусиное перо.
— Три века жить буду, а, разрази меня гром, коли возьму еще единожды в руки выдумку сию окаянную! Пущай ею дьяки да сатана тешатся.
Придвинувшись поближе к тусклому пламени лучины, он нараспев, с огромным усилием, кое-как прочитал написанное. Сняв шапки, выборные благоговейно слушали и в лад каждому слову покачивали головами.
— Истинно… Так… Вот-то умелец!… Прямо тебе, словно бы из сердца глаголы идут.
Савинка болезненно скривил лицо.
— А все сие ни к чему. Не вчуяться царю на кручины холопьи, — он приложил палец ко лбу и еще раз упавшим голосом повторил: — Не вчуяться царю, нет, не вчуяться, — но заметив, что выборные огорчились его замечанием, торопливо прибавил: — А там, что Бог даст. Авось, по-доброму обернется. Дал бы перво-наперво Господь умудриться перед царем предстать да отдать челобитную. Не признали бы до того меня, сидельца беглого со двора тюремного, дьяки да языки.
На дворе стоял лютый декабрь, когда Савинка очутился наконец под Москвой. Весь долгий путь он был спокоен, не думал о грозящих опасностях, но, едва завидев звонницу Симонова монастыря, почувствовал вдруг, как в него вошел непреоборимый, животный страх. «А что, коль признают? — приникнув к обледенелой березе, с мучительной тоской подумал он. — Не быть в те поры челобитной у государя… А с нею не зреть и мне свету Божьего». — Он нащупал зашитую в рукаве епанчи бумагу и выхватил из-за пояса нож. «Авось, и не признают лихие люди… А отдам челобитную, все едино не миновать погибели. Изничтожить бумагу да тем живот сохранить свой!…»— Он занес нож, чтобы распороть рукав, но тут же рука упала безжизненно, выронив нож. Страх за собственную жизнь сменился едким стыдом. «А те?… Дожидаются, поди, сермяжные, ответа доброго от посла своего!»