Алексей Михайлович
Шрифт:
И, не замечая леденящего ветра, Савинка распахнул епанчу, высоко подняв голову, зашагал к заставе.
У вежи дозорных его остановил стрелец.
— Кто идет?
Савинка осенил себя широким крестом и почтительно сложил руки на груди.
— Шествую я из святых мест на Москву по обетованию родительскому.
Стрелец юркнул в вежу, прячась от налетевшей метелицы, и оттуда уже крикнул:
— Коль во имя Господа — шествуй.
На улице не было ни души. Точно занесенные снегом надгробия стояли низенькие, безмолвные избы. В мутном небе клубился тяжелый сумрак, неповоротливый,
С каждым мгновением Савинка трусил все боле и боле. Ему все отчетливее слышались чьи-то крадущиеся шаги. «По мою душу!»— думал он, едва сдерживаясь, чтобы не побежать. Со всех сторон наползала бурная мгла. Точно в страшном сне вдруг исчезли небо, земля, сереющие надгробия изб, и во всем мире остались только Корепин и тот, невидимый, нагоняющий его и несущий с собою погибель.
— Вот он! — обжигает кто-то затылок горячим, как железо на морозе, дыханием.
— Вот он! — откликается в сердце и сковывает движения…
Савинка знает, что еще не ушло время, что можно еще обмануть языка — нужно только свернуть неожиданно в первый переулок и запутать следы. Но, вместо того чтобы бежать, он решительно поворачивается навстречу врагу. Рука его мертво сжимает черенок ножа. Он напряженно всматривается в ночь, готовый к бою, пронзает ее набухшими ненавистью и отчаянием глазами. Скулит метелица во мгле, точно ведьмы в лесу, кружатся визгливые вихри снега… Откуда-то издалека, от Немецкой слободы, доносятся не то вопли, не то дикий безудержный хохот лешего… И никого вокруг, ни признака жизни. Снег и мгла.
— Это все тебе чудится, баба! — шепчет успокоенный бродяга, прячет за пояс нож и уверенней движется дальше. Ему холодно. Он натягивает на уши епанчу, дышит в ворот, чтобы немного согреть затканное инеем и льдом лицо, и все тяжелей, немощней перебирает слабеющими ногами. Он идет наугад, не разбирая дороги, ему все равно, куда прийти — лишь бы можно было поскорей приткнуть голову к теплой охапке соломы и хоть на мгновение заснуть.
Корепин щурится и сладко-сладко зевает. «На малый бы час!… Токмо бы очи закрыть да потянуться… Вот так!» — блаженно улыбается он и помимо своей воли ложится в сугроб.
И вот уже видится ему знакомая изба… Как славно потрескивает в печи сухой валежник! Дым мягко обволакивает подволоку, опускается к нему, окутывает теплым, пушистым пологом. «Коль сладостен, Господи, отдых в жилье человеческом! — благодарно думает он и устраивается поудобней. — Имат ли человек гораздые радости, опричь радости прибежища теплого?…» Лютый порыв ветра подхватывает снег и с бешеной злобой швыряет в лицо замерзающего. Савинка вскакивает, очумело смотрит по сторонам.
— Никак Москва-река блазнится! — кричит он полным голосом и чувствует, как часто-часто колотится сердце. Он обегает вокруг избы, не доверяя своему счастью: — А и не чаял дойти до избы сей, а вот же дошел!
На неуверенный стук в дверь никто не откликнулся.
Савинка подобрался к оконцу, окликнул Таню и спрятался за угол. Кто-то завозился у двери, просунул на улицу голосу.
— Кой беспокойный в ночь тревожит людей?
Корепин вышел из засады.
—
Григорию от Савинки низкий поклон!— Ты? — отшатнулся старик.
— Я, кому же и быть, как не мне, бродяге! — шёпотом ответил Савинка и, не дожидаясь приглашения, вошел в избу.
Проснувшаяся Таня вздула лучину и выглянула из закуты. Она не узнавала ночного гостя.
Корепин склонился над печкой и с наслаждением приблизил к тлеющим углям лицо.
— А и студено! — передернул он зябко плечами, сдирая с усов и бороды подтаявшие сосульки. — Студено, Танюша?
Девушка испуганно отодвинулась и перекрестилась. Бродяга, не выдержав, протянул к ней руки:
— Неужто же я так стар стал, что и признать не можно?
Таня сорвалась с места, позабыв о присутствии отца, с криком бросилась Савинке на шею… Григорий тихонько поддался к лавке и сделал вид, что ищет что-то под ней. Только когда дочь его пришла в себя, он шагнул к двери и прислушался.
— Не искал я лиха, а оно само пожаловало!
Корепин смущенно поглядел на хозяина.
— А ты, старина, не кручинься. Я на малый час, отогреться пришел, Тане поклон отвесть да сызнов в дороженьку-путь.
Таня упала в ноги отцу.
— Не гони!… Ради для дочери, ради для матушки опочившей, не гони ты его… Чай, давно про него языки позабыли. Да и ликом он не тот стал нынче!
Она заломила руки и сдавленным голосом повторила:
— Не тот!
Савинка поднял девушку и поцеловал ее в губы.
— То не диво, что я, на тюремном дворе сидючи да сиротской доли хлебаючи стал на себя непохож. А диво то с чего ты высохла?
Старик сердито зажевал губами.
— С чего?… А с того, что приворожил ты ее! Колико женихов пригожих спровадила, дура.
Он неожиданно в пояс поклонился гостю:
— Христа для, развяжи грех! Спокинь ты нас да обетованье дай николи не хаживать к нам.
Не возразив ни слова, Таня торопливо обулась и накинула на себя поношенный бараний тулуп.
— А тебя куда нечистый в полночь несет? — крикнул старик, срывая с нее тулуп. — Аль в избе тесно стало с родителем?
Девушка гордо подняла голову.
— А куда Савинке путь, туда и мне дорога выпала.
Корепин всплеснул руками.
— Окстись! Некуда, лебедь моя, идти нам с тобой!
И, нахлобучив на нос шапку, взялся за ручку двери.
— Прощай, лебедь моя… И ты, Григорий, не поминай лихом.
Таня резко оттолкнула отца, бросилась к двери.
— А где селезню летать, там и утице быть!
Но Савинка открыл дверь и даже не оглянулся — чтобы не показать девушке перекосившегося от неслышных рыданий лица.
— Прощай. Авось, настанет пора — прилетит селезень за утицей… Э, да что сказывать!
Он выбежал на двор. Кружились метелицы. Ветер вздымал вороха снега, бросал их в окна…
Савинка бежал до тех пор, пока хватило сил. Когда ноги отказались повиноваться, он покорно повалился в сугроб. «Восстань, на век заснешь», — тупо шевельнулось в мозгу, но тут же расплылось бесформенным, тяжелым туманом. Однако какая-то внутренняя упорная сила заставила его подняться. Он устремил в небо покорный взгляд и перекрестился.