Алексей Толстой
Шрифт:
Толстой побывал и на правой стороне Волхова, походил по рабочему поселку, выросшему за два года на пустом месте. Есть здесь рабочий клуб, рынок, книжная лавка, школа, баня, столовая, просторные и светлые бараки для рабочих, типография местной газеты, здание управления… Зашел в столовую, посмотрел, как питаются рабочие. За столами — обедали кессонщики. Студень, жирные щи, мясо, печенье. Толстой порадовался: хорошо стали жить рабочие-строители, хоть вдоволь стали питаться. А давно ли голод тысячами косил людей…
На левом берегу Толстой подошел к костру, у которого грелись рыбаки. У них свои проблемы, строительство плотины распугало рыбу, осторожной стала. А раньше некоторые только этим и жили. Так и было до 1918 года, до прихода питерских рабочих, вздумавших построить здесь электростанцию, самую большую в Европе. Никто не поверил им, потому что они принесли с собой всего лишь шесть топоров. Было над чем посмеяться. Но питерские слов на ветер не бросают, хотя только сейчас размахнулись по-настоящему.
Поднимаясь вверх но обледенелым тропкам, Толстой любовался веселыми огнями
Толстой близко к сердцу принял проблемы Волховстроя, и очерк получился по-настоящему боевым, и публикация его в праздничные дни рассматривалась с самой положительной точки зрения и автором, и советской общественностью. Вслед за этим очерком Алексей Толстой опубликовал в той же «Петроградской правде» свои размышления о новом читателе, которые все это время не давали ему покоя. «Литературные листки» — так первоначально называлась статья. Но потом, готовя ее как предисловие к сборнику рассказов «Черная пятница», Толстой уточнил ее название — «О читателе».
Вот так, в тревогах, в размышлениях о новой России, поездках в Москву, на Волховстрой, в работе над новыми произведениями, в обдумывании творческих замыслов, и пролетели первые полгода жизни в Питере. О Берлине и не вспоминалось. Все недавно минувшее казалось далеким сном; новые впечатления быстро отодвинули пережитое, которое становилось все отчетливее по мере того, как отдалялось. Отчетливее стал и его замысел большой повести об одном русском эмигранте, который вовсе и не переживал, не мучился в сомнениях и противоречиях от неясности своего места во время грандиозных событий революции и гражданской войны, а просто попытался урвать от жизни все, что она недодала ему, по его представлениям, в мирное время. Раз в жизни все сдвинулось и перевернулось вверх дном, то почему он не может воспользоваться открывшимися возможностями и не осуществить свои мечтания? «Тихонько, тихо, не противореча, никого не тревожа, бочком пробраться к счастью» — вот уж таких людей Толстой ненавидел всей душой. Для него эти люди олицетворяли все пороки мещанства. К ним не придерешься, они соблюдают все параграфы конституции, правительственные постановления. Вот и его герой» Семен Иванович Невзоров, ничем не выделяется из массы окружающих его людей. Даже напротив — Невзорова часто путают с другими, настолько невыразительна его внешность. Он безликий чиновник, ни блондин, нц шатен, и жизнь его протекала так же невыразительно и скудно вплоть до Февральской революции. А вот тут он почувствовал «восторг несказанных возможностей», поверив, что именно сейчас ждут его разнообразные приключения, богатство, слава, которые наобещала ему цыганка из табора: тут-то и ловить счастье голыми руками за бесценок — бери любое. Не плошать, не дремать. И он не оплошал, когда «счастье» улыбнулось ему: ограбил хозяина антикварного магазина. Сбылись его мечтания: «достать сто тысяч рублей, бросить службу и уехать из Петрограда. Довольно войны, революции! Жить, жить!» В поисках роскошной жизни он и покидает родной Петроград. Меняет личины, выдает себя то за графа, то за бухгалтера, то за торговца. Он понял, что ничего нет невозможного, в такое время можно помечтать и о троне. В конце концов этот жалкий человечишка добивается путем грязных махинаций и интриг богатства и независимости. Работал Толстой над повестью с большим удовольствием. Все давалось легко. Оно и понятно. Среда, в которой произрастали «ибикусы», была великолепно знакома ему, Герой окажется на литературном вечере футуристов в кафе «Бом», в котором неоднократно выступал и сам Толстой; ему, как Толстому, придется около суток сидеть в Курске, побывать в Харькове, жить в Одессе, бежать из России в Константинополь на том же пароходе «Кавказ», на котором и Толстой проделал мучительный путь по Черному морю… Отсюда богатство живых и точных подробностей, взятых Толстым из записной книжки, которую он вел во время странствий. Эти записи и наблюдения он почти дословно вставлял в повесть.
Редакция «Русского современника» подстегивала его; со второго номера началась публикация повести, а готова была только первая часть из трех. Он любил работать, как говорится, взахлеб, с полной отдачей сил. Вот и на этот раз он с головой ушел в повесть, первая часть которой «с колес» пошла в номер. Но не так-то легко сразу перейти к новому методу изображения пережитого. Тем более что его рассказ «Черная пятница» подвергся критике.
В январе 1924 года при Разряде истории словесных искусств Российского Института Истории Искусств образовался комитет по изучению современной литературы, на заседаниях которого авторы читали свои новые произведения, а собравшиеся обсуждали их, а заодно и насущные вопросы теории и практики литературного движения вообще. На одном из первых заседаний Толстой прочитал «Черную пятницу». Один из выступавших точно угадал замысел писателя, сказав, что герой рассказа совмещает в себе Чичикова и Хлестакова одновременно, хвалил за темп повествования, упрекал за конец — самоубийство героя. Б. Эйхенбаум тоже был не удовлетворен
концом рассказа. Потом взял слово Евгений Замятин. Да, новая вещь Толстого несовершенна, сказал он, но именно поэтому он ее и приветствует. Несовершенство является признаком отхода автора от привычных ему форм. Недостаточно, чтобы «все была правда». С новыми материалами нужно работать новыми способам.Эти упреки в адрес одного из лучших рассказов о многом заставили задуматься Алексея Толстого. И прежде всего о методе изображения. Ведь прежде он действительно стремился, чтобы «все была правда», все походило на прожитую жизнь, во всех деталях и подробностях, стремился к тому, чтобы читатели поверили в изображаемых им людей. Теперь же, создавая образ Невзорова, современного предпринимателя ж дельца, не брезговавшего никакими способами ради наживы, Толстой мог и что-то преувеличивать и таким образом стремиться к синтетическому показу этого распространенного явления не только в годы революции и гражданской войны, но и сейчас, в период нэпа. И если раньше, в «Рукописи» и в «Черной пятнице», в «Парижских олеографий» и «Золотом мираже», преобладали драматические картины, как и в жизни, то в новой повести Толстому захотелось провести своего героя через исключительные обстоятельства, пусть даже несколько условные и заостренные, доходящие до гротеска, зато ярче и выразительнее выявляющие всю омерзительность этого персонажа.
Да, в другом ключе Алексей Толстой и не мог себе представить приключения мелкого авантюриста, добившегося успеха только благодаря стечению обстоятельств. В какие только переделки не бросал его автор, но каждый раз какой-нибудь случай выручал Невзорова. И Толстой от души смеется над ним, как бы беспомощно разводя руками: ну что с ним поделаешь, и автор иногда бывает бессилен что-либо сделать со своим героем, раз он получился таким двужильным, изворотливым.
Толстой мог бы гораздо быстрее закончить повесть, но уж очень много времени отнимали театры, где сразу репетировалось несколько его пьес. «Любовь — книга золотая», которую он закончил еще в Берлине, была включена в репертуар Первой студии Художественного театра; Большой драматический театр в Петрограде готовил постановку пьесы «Бунт машин», опубликованной во втором номере «Звезды» за 1924 год; Московский театр комедии репетировал переработанную им пьесу американского драматурга О. Нейла «Анна Кристи»; только комедия «Великий баритон» не удавалась ему.
Серафима Бирман, вспоминая театральный сезон 1923/24 года, писала в книге «Путь актрисы»: «Мы вложили в этот спектакль («Любовь — книга золотая». — В. П.) всю нежность к пьесе, оттого, несмотря на ее иногда грустный юмор, лирическая струя победила. Пьесу включили в репертуар. И вот вместе с Владимиром Афанасьевичем Подгорным отправились в Политехнический музей (где в тот вечер выступал приехавший из Ленинграда Алексей Николаевич Толстой) сообщить ему, что мы отстояли его пьесу, потому что любили и произведение и автора.
Как он был счастлив!
Сколько впоследствии достиг он громких побед, но «первенькая» эта удача, как подснежник из-под снега, шепнула его сердцу, что зима прошла… Как он целовал нас — добрых вестников!
«Любовь — книга золотая» прошла шестьдесят раз с аншлагами. Это был веселый и трогательный спектакль…»
Театральные увлечения довольно часто заставляли Толстого откладывать какую-нибудь прозаическую вещь. Уж очень неблагополучно обстояли дела с театром в России. В прозе и поэзии можно было опираться на авторитет Горького и Брюсова, «часто выступавших в журнальной периодике и до известной степени определявших уровень русской литературы. А вот в театральном мире тон стал задавать Мейерхольд, творческий облик которого был известен Толстому еще по «Бродячей собаке» в Москве. Трагическое время революции и гражданской войны, кажется, ничуть не изменило его. По-прежнему веяло бездушием от его постановок. По-прежнему он заставлял проделывать «цирковые трюки» даже исполнителей классических ролей. В этом Толстой убедился, побывав на двух спектаклях театра Мейерхольда: на «Великодушном рогоносце» и на «Лесе». То, что он увидел, не удивило Толстого. Удивило и возмутило отношение некоторых театральных критиков, считавших эти постановки достижением русского театра нашего времени. «Зритель получает конденсированный и очищенный образ эмоции или мысли, до странности убедительный, — то и дело слышал он. — Под оболочкой буффонады выступают в ритмическом нарастании образы, ужасающие обнаженной правдивостью».
Наконец его прорвало, весь темперамент сатирика и юмориста Толстой обрушил на эти формалистические трюкачества в фельетоне, который опубликовал «Театр» в феврале 1924 года.
«Заметки на афише: лифт, косяки, актер. Эта замечательная афишка, найденная мною в одном из театров, была вся исписана чернильным карандашом. Я привел в порядок эти записи. Я снабдил их заголовками. Вот они…»
Так начинается эта дерзкая по своей смелости статья, в которой убедительно развенчивался бездушный эстетизм Мейерхольда. Особенно возмущает Толстого надругательство режиссера над классикой, так называемое оживление канонического текста всякого рода трюкачествами. В частности, Большов в пьесе Островского «Свои люди — сочтемся» во время реплик лезет на шест, прыгает с шеста на конструкцию, вертит колесо, занимающее половину сцены, ложится, поднимает ноги, подпрыгивает, раскачивается на семафоре. И все для того, чтобы оживить действие, поразить зрителя. Актер ни одной минутки не должен стоять спокойно, то и дело кидаясь в стороны, а реплики непременно произносить нечеловеческим голосом, вызывая у зрителя юмористическое отношение ко всему происходящему. Эта установка формалистов на развлекательность театра не могла быть принята современностью.