Алмазный мой венец (с подробным комментарием)
Шрифт:
Я рассказал ему все, что знал.
Он нахмурился, как бы прикусив польский ус, которого у него не было, что еще больше усилило его сходство с отцом.
Несколько дней он занимался устройством своих дел, а потом вдруг вернулся к мысли о дружочке. Я понял, что он не примирился с потерей и собирается бороться за свое счастье.
Однажды, пропадая где-то весь день, он вернулся поздно ночью и сказал:
— Я несколько часов простоял возле их дома {414} . Окно в третьем этаже было освещено. Оранжевый мещанский абажур. Наконец я увидел ее профиль, поднятую руку, метнулись волосы. Ее силуэт обращался к кому-то невидимому.
414
В. Нарбут жил в Марьиной роще. См., например, во «Всей Москве» на 1927 г.: «Нарбут Владимир Ив. Александровская ул., 8, кв. 18. Т.: 1–26–46» (Изд-во «Земля и фабрика и ЦК ВКП»). Александровская ул. в 1934 г. стала Октябрьской.
Она разговаривала со злым духом. Я не удержался и позвал ее. Она подошла к окну и опустила
— Мы ее должны украсть.
Таким образом, было решено второе, после Мака, похищение дружочка. Но на этот раз я не рискнул идти в логово колченогого: слишком это был опасный противник, не то что Мак. Не говоря уж о том, что он считался намного выше нас как поэт, над которым незримо витала зловещая тень Гумилева, некогда охотившегося вместе с колченогим в экваториальной Африке на львов и носорогов, не говоря уж о его таинственной судьбе, заставлявшей предполагать самое ужасное, он являлся нашим руководителем, идеологом, человеком, от которого, в конце концов, во многом зависела наша судьба. Переведенный из столицы Украины в Москву, он стал еще на одну ступень выше и продолжал неуклонно подниматься по административной лестнице. В этом отношении по сравнению с ним мы были пигмеи. В нем угадывался демонический характер. {415}
415
С 1922 г. В. Нарбут работал в Наркомпросе в Москве, с 1924 г. — зам. отделом печати при ЦК РКП (б), с января 1927 г. — одним из руководителей ВАПП. Был редактором журналов «30 дней» и «Вокруг света», основателем и председателем правления изд. «Земля и фабрика». В этом изд-ве были выпущены книги К. «Приключения паровоза» (1925), «Отец» (1928), «Птички божьи» (1928), «Растратчики» (два изд.: 1928 и 1929) и др. М. Л. Спивак отмечает, что «состоявшийся в 1922 году перевод В. Нарбута в Москву, в отдел печати ЦК РКП (б) открыл дорогу в столицу его одесским подчиненным».[488] По едкому выражению мандельштамовской вдовы «одесские писатели» «ели хлеб» «из рук» Нарбута.[489] См. в ее же мемуарах о манере Нарбута держаться с подчиненными: «…по всем коридорам издательства гремел его голос и пугал и так запуганных служащих, редакторов всех чинов и мастей».[490] В Африку Нарбут ездил не с Н. Гумилевым, но по протекции Гумилева в октябре 1912 — январе 1913 гг. Нужно заметить, что бравирование собственной трусостью и моральной небрезгливостью характерно не только для «АМВ», но и для жизненной стратегии К. в целом. Ср. с изумленной записью в дневнике К. И. Чуковского от 15.8.1959 г.: «Катаева на пресс-конференции спросили: „Почему вы [Советское государство — Коммент. ] убивали еврейских поэтов?“
— Должно быть, вы ответили: „Мы убивали не только еврейских поэтов, но и русских“, — сказал я ему.
— Нет, все дело было в том, чтобы врать. Я глазом не моргнул и ответил:
— Никаких еврейских поэтов мы не убивали».[491]
Однако по твердому, скульптурному подбородку ключика я понял, что он решился вступить в борьбу с великаном.
Ключик стоял посередине комнаты в Мыльниковом переулке, расставив ноги в новых брюках, недавно купленных в Харькове, в позе маленького Давида перед огромным Голиафом. Он великодушно отказался от моей помощи и решил действовать самостоятельно. Он надолго исчезал из дому, вел таинственные переговоры по телефону, часто посещал парикмахерскую, изредка даже гладил брюки утюгом на моем письменном столе, любовался на себя в зеркале, и в конце концов однажды у нас в комнате появилась наша Манон Леско.
Она была по-прежнему хорошенькая, смешливая, нарядно одетая, пахнущая духами «Лориган» Коти, которые продавались в маленьких пробирочках прямо с рук московскими потаскушками, обосновавшимися на тротуаре возле входа в универсальный магазин, не утративший еще своего дореволюционного названия «Мюр и Мерилиз».
Если раньше дружочек имела вид совсем молоденькой девушки, то теперь в ней проглядывало нечто дамское, правда еще не слишком явственно. Такими обычно выглядят бедные красавицы, недавно вышедшие замуж за богатого, еще не освоившиеся с новым положением, но уже научившиеся носить дамские аксессуары: перчатки, сумочки, кружевной зонтик, вуалетку.
Она нежно, даже, кажется, со слезами на глазах, словно бы вырвавшись из плена, целовала своего вновь обретенного ключика, ерошила ему шевелюру, обнимала, называла дружком и слоником и заливалась странным смехом.
Что касается колченогого, то о нем как бы по молчаливому уговору не упоминалось.
Вместе с дружочком к нам вернулась наша бродячая молодость, когда мы на случайных квартирах при свете коптилки читали только что вышедшее «Все сочиненное» Командора — один из первых стихотворных сборников, выпущенных молодым Советским государством на плохой, тонкой, почти туалетной бумаге.
Боже мой, как мы тогда упивались этими стихами с их гиперболизмом, метафоричностью, необыкновенными составными рифмами, разорванными строчками и сумасшедшими ритмами революции. {416}
«Дней бык пег. Медленна лет арба. Наш бог бег, сердце наш барабан». {417}
Мы выучили наизусть «Левый марш» с его
«Левой! Левой! Левой!» {418}
Мы хором читали:
«Сто пятьдесят миллионов мастера этой поэмы имя. Пуля — ритм. Рифма — огонь из здания в здание. Сто пятьдесят миллионов говорят губами моими. Ротационкой шагов в булыжном
верже площадей отпечатано это издание».416
Это издание, выпущенное в Петрограде, в 1919 г., стало настольной книгой для целого поколения советской молодежи. Ср., например, в мемуарах Д. Д. Шостаковича: «Я начал увлекаться поэзией Маяковского с раннего возраста. Есть такая книжка „Все сочиненное Владимиром Маяковским“. Она была издана на плохой бумаге в 1919 году»[492] и В. М. Саянова: «Его книгу „Все сочиненное Владимиром Маяковским“ я постоянно носил с собой».[493]
417
Из ст-ния В. Маяковского «Наш марш» (1917).
418
Из ст-ния В. Маяковского «Левый марш» (1918). Ср. в мемуарах Л. Н. Сейфуллиной: «Поздней ночью, возвращаясь в свое холодное убежище Гензеля, с его „благородными сиротами и вдовами“, мы хором декламировали:
Кто там шагает правой?Левой!Левой!Левой!И не показался нам длинным обратный пеший путь с Лубянки на Усачевку. Мы устали и были голодны, но чувствовали себя счастливыми, сытыми, прекрасно одетыми, богатыми».[494]
Нас восхищало как нечто невообразимо прекрасное, неслыханное:
«Выйдь не из звездного нежного ложа, боже железный, огненный боже, боже не Марсов, Нептунов и Вег, боже из мяса, бог-человек!..»
«…пули погуще по оробелым! В гущу бегущим грянь, парабеллум»… {419}
Среди странной, враждебной нам стихии нэпа, бушующего в Москве, в комнате на Мыльниковом переулке на один миг мы как бы вернулись в забытый нами мир отгремевшей революции. Как будто бы жизнь начиналась снова. И снова вокруг нас шли по черным ветвям мертвых деревьев тайные соки, обещавшие вечную весну.
419
Цитируются фрагменты поэмы В. Маяковского «150 000 000» (1919–20). В отличие от ст-ний «Наш марш» и «Левый марш», поэма «150 000 000» не вошла и не могла войти в книгу «Все сочиненное Вл. Маяковским», поскольку первое изд. этой поэмы вышло без имени ее автора (предполагалось, что все желающие будут ее дописывать). Поэму «150 000 000» Ю. Олеша и К. впервые услышали в чтении Э. Багрицкого, на одной из встреч одесского «Коллектива поэтов»: «Рыча и задыхаясь, Багрицкий читает нам последнюю новинку революционной Москвы — поэму Маяковского „150.000.000“».[495]
…Именно в этот миг кто-то постучал в окно.
Стук был такой, как будто постучали костяшками мертвой руки.
Мы обернулись и увидели верхнюю часть фигуры колченогого, уже шедшего мимо окон своей ныряющей походкой, как бы выбрасывая вперед бедро. Соломенная шляпа-канотье на затылке. Профиль красивого мертвеца. Длинное белое лицо.
Ход к нам вел через ворота. Мы ждали звонка. Дружочек прижалась к ключику. Однако звонка не последовало.
— Непонятно, — сказал ключик.
— Вполне понятно, — оживленно ответила дружочек. — Я его хорошо изучила. Он стесняется войти и теперь, наверное, сидит где-нибудь во дворе и ждет, чтобы я к нему выскочила.
— Ни в коем случае! — резко сказал ключик.
Но надо же было что-то делать. Я вышел во двор и увидел два бетонных звена канализационных груб, приготовленных для ремонта, видимо, еще с дореволюционных лет. Одно звено стояло. Другое лежало. Оба уже немного ушли в землю, поросшую той травкой московских двориков с протоптанными тропинками, которую так любили изображать на своих небольших полотнах московские пейзажисты-передвижники.
…Несколько тополей. Почерневший от времени, порванный веревочный гамак висел перед желтым флигелем. Он свидетельствовал о мучительно длинной череде многолетних затяжных дождей. Но теперь сквозь желтоватые листья кленов светило грустное солнце, и весь этот старомосковский поленовский дворик, сохранившийся на задах нашего многоэтажного доходного дома, служил странным фоном для изломанной фигуры колченогого, сидевшего на одном из двух бетонных звеньев.
Нечто сюрреалистическое.
Он сидел понуро, выставив вперед свою искалеченную, плохо сгибающуюся ногу в щегольском желтом полуботинке от Зеленкина.
Вообще он был хорошо и даже щеголевато одет в стиле крупного администратора того времени. Культяпкой обрубленной руки, видневшейся в глубине рукава, он прижимал к груди свое канотье, в другой же руке, бессильно повисшей над травой, держал увесистый комиссарский наган-самовзвод. Его наголо обритая голова, шафранно-желтая как дыня, с шишкой, блестела от пота, а глаза были раскосо опущены. {420} Узкий рот иезуитски кривился, и вообще в его как бы вдруг еще более постаревшем лице чудилось нечто католическое, может быть униатское, и вместе с тем украинское, мелкопоместное.
420
Ср. с портретом поэта в воспоминаниях Э. Г. Герштейн: «Нарбут, высокий, прихрамывающий, с одной рукой в перчатке — трофеи времен гражданской войны, носил прекрасный английский костюм и имел гордый вид барина-чудака. Я про себя называла его „князь“».[496]
Он поднял на меня потухший взор и, назвав меня официально по имени-отчеству, то и дело заикаясь, попросил передать дружочку, которую тоже назвал как-то церемонно по имени-отчеству, что если она немедленно не покинет ключика, названного тоже весьма учтиво по имени-отчеству, то он здесь же у нас во дворе выстрелит себе в висок из нагана.
Пока он все это говорил, за высокой каменной стеной заиграла дряхлая шарманка, доживавшая свои последние дни, а потом раздались петушиные крики петрушки.