Алмазный мой венец (с подробным комментарием)
Шрифт:
— Неужели все это вы умудрились настрочить за одну неделю? — спрашивала она, и в этой фразе как бы слышался осторожный вопрос: не приписали ли вы в своем счете что-нибудь лишнего?
Затем она тяжело вздыхала, отчего ее обширная грудь еще больше надувалась, и, обтерев перо о юбку, макала его в чернильницу и писала на счете сбоку слово «выдать».
Автор брал счет и собирался поскорее покинуть кабинет, но она останавливала его и добрым голосом огорченной матери спрашивала:
— Послушайте, ну на что вам столько денег? Куда вы их деваете?
Эти, в сущности, скромные выплаты казались ей громадными суммами.
Куда вы их деваете?
Могли ли мы с ключиком ответить на ее вопрос? Она бы ужаснулась. Ведь мы были одиноки, холосты, вокруг нас бушевал нэп… Наконец, «экутэ ле богемьен» — это ведь было не даром! Мы молчали.
Она огорченно махала рукой. В самом деле, что она могла о нас подумать? Беспартийные, без роду без племени, неизвестно откуда взявшиеся, сомнительно одетые, с развязными манерами газетной богемы… Правда, не лишенные литературного таланта… И этим-то, в общем, подозрительным личностям приходилось выдавать святые партийные деньги.
Она так привыкла к понятию «партийная касса», чтo всякие деньги считала партийными и отдавать их на сторону считала чуть ли не преступлением перед революцией. Подписывая наши счета, она как бы делала вынужденную уступку новой экономической политике. С волками жить — по-волчьи выть. Ее можно было понять.
Ключик зарабатывал больше нас всех.
— Что вы умеете? — спросили его, когда он, приехав из Харькова в Москву, пришел наниматься в «Гудок».
— А что вам надо?
— Нам надо стихи на железнодорожные темы.
— Пожалуйста.
Получив материал о непорядках на каком-то железнодорожном разъезде, ключик, как был в расстегнутом пальто, сел за редакционный стол, бросил кепку под стул и через пятнадцать минут вручил секретарю редакции требуемые: тихи, написанные его крупным, разборчивым, круглым почерком.
Секретарь прочел и удивился — как гладко, складно, а главное, вполне на тему и политически грамотно!
После этого возник вопрос: как стихи подписать?
— Подпишите как хотите, хотя бы «А. Пушкин», — сказал ключик, — я не тщеславный.
— У нас есть ходовой, дежурный псевдоним Зубило, под которым мы пускаем материалы разных авторов. Не возражаете?
— Валяйте.
Через месяц ходовой редакционный псевдоним прогремел по всем железнодорожным линиям {429} , и Зубило стал уже не серым анонимом, а одним из самых популярных пролетарских сатирических поэтов, едва ли не затмив славу Демьяна Бедного. {430}
429
«Его имя [„Зубило“ — Коммент. ], как воинский клич, могло двигать людьми и подчас заменяло уголь в паровозах. Чуть ли не какая-то станция носит это имя» (К. Зелинский).[503]
430
Ср. в мемуарах заведующего культурно-бытовым отделом «Гудка», И. Овчинникова: «В коридорах редакции все чаще стал появляться невысокого роста, слегка сутуловатый молодой человек в поношенном пальтишке.
— Одессит, поэт, живой человек, пишет стихотворные фельетоны, — аттестовала незнакомца Фомина. — Разрешите, я дам ему какую-нибудь нашу тему? Талантище из парня так и прет.
<…> На другой же день новичок пришел в редакцию с готовым фельетоном:
— Олеша, — назвал он себя, подавая маленькую крепкую ладонь, и положил на стол листок со стихами <…> В стихах говорилось о капитане, который, командуя небольшим пароходиком, частенько возил на нем свою возлюбленную спекулировать по прибрежным городам <…> Под стихами подпись: „Касьян Агапов“.
Фельетон мне понравился.
— А вот подпись, — говорю, — мне не нравится. Нашему читателю хорошо бы что-нибудь деповское, железнодорожное, с металлом!
— А вы что предлагаете? <…>
— Есть у наших слесарей универсальный инструмент — зубило: им рубят железо, зачищают на литье раковины и заусеницы, срубают головки и гайки болтов, когда они не поддаются ключу.
Не дослушав до конца моей тирады, Олеша взял ручку, пропахал жирную черту по Касьяну Агапову, а сверху крупно и четко вывел: „Зубило“».[504] В этих же мемуарах приводится фраза прославленного советского баснописца Демьяна Бедного (Ефима Алексеевича Придворова, 1883–1945) о фельетонистах «четвертой полосы» «Гудка»: «— А в этом анафемском „Гудке“ сидит чертова дюжина фельетонистов».[505]
Ключик-Зубило оказался бесценной находкой для «Гудка».
Синеглазый и я со своими маленькими фельетонами на внутренние и международные темы потонули в сиянии славы Зубилы. Как мы ни старались, придумывая для себя броские псевдонимы — и Крахмальная Манишка, и Митрофан Горунца, и Оливер Твист, — ничто не могло помочь. Простой, совсем не броский, даже скучный псевдоним Зубило стал в «Гудке» номером первым.
Когда Зубилу необходимо было выехать по командировке на какую-нибудь железнодорожную станцию, ему давали отдельный вагон!
Он часто брал меня с собой на свои триумфальные выступления, приглашая «в собственный вагон», что было для меня, с одной стороны, комфортабельно, но с другой — грызло мое честолюбие. {431}
Ключик-Зубило выступал со своими знаменитыми буриме перед тысячными аудиториями прямо в паровозных депо, имея не меньший успех, чем наш харьковский дурак, некогда сделавший свою служебную карьеру стишками молодого ключика. {432}
Но в «Гудке» произошло еще одно чудо.
431
Изображенная К. ситуация зеркально отражена в записи Ю. Олеши от 9.4.1954 г.: «…по середине Горького в ЗИМе, как в огромной лакированной комнате, прокатил Катаев… Я склонен забыть свою злобу против него. Кажется, он пишет сейчас лучше всех».[506] Ср. также выразительную сценку из мемуаров М. Кушнеровича: «Катаев с женой и Олеша. Катаевы длинные, Олеша маленький. Катаевы одеты великолепно — явно „на выход“, — особенно Эстер <…>, светлоглазая, худая, с красивым хищноватым лицом. Олеша, как всегда, невзрачен, в каком-то помятом плащике, с непокрытой головой — остроносая, мохнатая птица. У Катаевых собственный автомобиль. Подержанный, но иностранный. Он небольшой, трехместный, с задним карманом на покатом багажнике и этот карман, если его открыть, и есть третье место. Его открывают и туда молчаливо забирается Юрий Карлович. Поднимает ворот плаща».[507] О местоположении К. и Олеши в официальной «табели о рангах» послевоенной советской литературы выразительно свидетельствует, например, разъясняющий комментарий к карикатуре И. Игина «Пароход „Союз писателей СССР“»: «Белеет парус одинокий быстроходной яхты В. Катаева. Хоть суденышко по сравнению с кораблем и невелико, однако не отстает! Вслед за ним спешит на спасательном круге инсценировок Ю. Олеша».[508]
432
Ср. в мемуарах И. Овчинникова: «Олеша стоит в стороне на эстраде и карандашиком помечает у себя что-то на листке. Но вот сказана последняя рифма, Олеша выступает вперед, на авансцену, и начинает без запинки читать стихи, построенные им на точно тех самых рифмах, которые только что предложил зал. Эффект получался ошеломляющий. С этим номером Олеша выступал и за пределами Москвы — перед железнодорожниками Киева, Харькова, Ростова. Под такое необычное собрание местные власти уважительно предоставляли, как правило, здание своего цирка».[509]
В числе молодых, приехавших с юга в Москву за славой, оказался наш общий друг, человек во многих отношениях замечательный. Он был до кончиков ногтей продуктом западной, главным образом французской культуры, ее новейшего искусства — живописи, скульптуры, поэзии. Каким-то образом ему уже был известен Аполлинер, о котором мы (даже птицелов) еще не имели понятия. {433} Во всем его облике было нечто неистребимо западное. Он одевался как все мы: во что бог послал. И тем не менее он явно выделялся. Даже самая обыкновенная рыночная кепка приобретала на его голове парижский вид, а пенсне без ободков, сидящее на его странном носу и как бы скептически поблескивающее, его негритянского
склада губы с небольшой черничной пигментацией были настолько космополитичны, что воспринять его как простого советского гражданина казалось очень трудным. {434} Между тем среди всех нас, одержимых духом революции, он, быть может, был наиболее революционно-советским.433
Ср. в мемуарах Л. И. Славина: «В пору молодости, в 20-х годах, Ильф увлекался более всего тремя писателями: Лесковым, Рабле и Маяковским».[510] Ю. Олеша отмечал не только увлеченность Ильфа французской живописью, но и его осведомленность о «каких-то литературных настроениях Запада», неизвестных молодым одесским поэтам, но уже освоенных Ильфом.[511] В числе авторов, которыми зачитывался Ильф в то время, Е. Б. Окс назвал Стерна, Диккенса, Конан-Дойля, Флобера, Мопассана, Франса и др.[512]
434
Ср. в мемуарной заметке К. и Ю. Олеши об И. Ильфе: «Коричневая ворсистая кепка спортивного покроя и толстые стекла пенсне без ободков интриговали нас не меньше, чем его таинственное молчание»,[513] а также в воспоминаниях Олеши об Ильфе: «Ему нравилось быть хорошо одетым. В ту эпоху достигнуть этого было довольно трудно. Однако среди нас он выглядел европейцем <…> На нем появлялся пестрый шарф, особенные башмаки, — он становился многозначительным».[514]
Он дружил с наследником {435} (так мы назовем одного из нашей литературной компании), который и привел его к нам в агитотдел Одукросты, а потом и в так называемый коллектив поэтов, где он (назовем его просто друг), хотя большей частью и молчаливо, но весьма неравнодушно, принимал участие в наших литературных спорах.
Мы полюбили его, но никак не могли определить, кто же он такой: поэт, прозаик, памфлетист, сатирик? Тогда еще не существовало понятия эссеист.
435
О дружбе Л. Славина и И. Ильфа в Одессе см. в мемуарах С. А. Бондарина: «Чаще всего Ильф появлялся там [в „Коллективе поэтов“ — Коммент. ] вместе с Львом Славиным. За Славиным в кружке тоже укрепилась репутация беспощадного и хлесткого критика».[515] Т. Лишина рассказывает в своих мемуарах, что она часто видела Ильфа на собраниях, где «он обычно сидел молча, не принимая никакого участия в бурных поэтических дискуссиях».[516] Сходно описывает посещения Ильфом поэтических вечеров Л. Славин: «Ильф воздерживался от выступлений и в одесской писательской организации „Коллектив поэтов“, где наша литературная юность протекала <…> в обстановке вулканически-огненных обсуждений и споров».[517]
Во всяком случае, было ясно, что он принадлежит к левым, даже, может быть, к кубо-футуристам. Нечто маяковское всегда витало над ним. {436} В нем чувствовался острый критический ум, тонкий вкус, и втайне мы его побаивались, хотя свои язвительные суждения он высказывал чрезвычайно редко, в форме коротких замечаний «с места», всегда очень верных, оригинальных и зачастую убийственных. {437} Ему был свойствен афористический стиль.
436
Л. Славин так описал впечатление молодых одесских поэтов от знакомства с творчеством В. Маяковского: «Его поэзия прогремела, как открытие нового мира и в жизни и в искусстве», а И. Ильф «первую юношескую влюбленность в Маяковского <…> пронес через всю жизнь».[518] Е. Б. Окс видел сходство с Маяковским в следующей строке Ильфа: «Выньте лодочки из брюк».[519]
437
Ср. в мемуарах Т. Лишиной: «…стоило только кому-нибудь прочесть плохие стихи, как он делал с ходу меткое замечание, и оно всегда било в самую точку. Как-то не очень одаренный поэт прочел любовные стишки, где рифмовалось „кочет“ и „хочет“, Ильф с места переспросил: „Кто хочет?“ И восклицание это надолго пристало к поэту. Ильфа побаивались, опасались его острого языка, его умной язвительности».[520] Ср. также об Ильфе в мемуарах С. А. Бондарина: «Он не читал, но его мнением дорожили: предполагалось, что он пишет какие-то исключительные, не похожие ни на что вещи. Он больше молчал, сидя в углу, в пенснэ».[521]
Однажды, сдавшись на наши просьбы, он прочитал несколько своих опусов. Как мы и предполагали, это было нечто среднее между белыми стихами, ритмической прозой, пейзажной импрессионистической словесной живописью и небольшими философскими отступлениями. {438} В общем, нечто весьма своеобразное, ни на что не похожее, но очень пластическое и впечатляющее, ничего общего не имеющее с упражнениями провинциальных декадентов.
Сейчас, через много лет, мне трудно воспроизвести по памяти хотя бы один из его опусов. Помню только что-то, где по ярко-зеленому лугу бежали красные кентавры, как бы написанные Матиссом, и молнии ложились на темном горизонте, и это была вечная весна или нечто подобное… {439} Можете себе представить, каких трудов стоило устроить его на работу в Москве. {440} О печатании его произведений, конечно, не могло быть и речи. Пришлось порядочно повозиться, прежде чем мне не пришла на первый взгляд безумная идея повести его наниматься в «Гудок».
438
Ср. с впечатлениями Ю. Олеши: «Он прочел стихи. Стихи были странные. Рифм не было, не было размера. Стихотворение в прозе? Нет, это было более энергично и организованно. Я не помню его содержания, но помню, что оно состояло из мотивов города».[522] Оригинальность поэзии Ильфа отмечал и Л. Славин: «Высоким голосом Ильф читал действительно необычные вещи, ни поэзию, ни прозу, но и то и другое, где мешались лиризм и ирония, ошеломительные раблезианские образы и словотворческие ходы, напоминавшие Лескова».[523]
439
Согласно свидетельству А. И. Ильф (устное сообщение), ст-ние, которое припоминает К. не сохранилось. Е. Б. Окс по памяти приводит такой фрагмент одной из поэм И. Ильфа:
На Вандименовой земле,Что в самом низу географической карты.Бидеино сердце познало любовь.И вот души Биде стропилаТрещат под тяжестью любви…Комнату своей жизни он оклеил мыслями о ней,С солнца последние пятна очистил…[524]440
И. Ильф приехал в Москву в 1923 г. Сначала он поселился у К., а затем ему дали комнату при типографии «Гудка», где он жил вместе с Ю. Олешей. Ср. в воспоминаниях С. Г. Гехта об Ильфе: «Сперва он жил в Мыльниковом переулке, на Чистых прудах, у Валентина Катаева. Спал на полу, подстилая газету… Летом двадцать четвертого года редакция „Гудка“ разрешила Ильфу и Олеше поселиться в углу печатного отделения типографии, за ротационной машиной».[525]