Амфитрион
Шрифт:
– А помнишь, как ты меня с забора толкнул? – поинтересовался Генрих с нетрезвым добродушием, способным в любой момент дать ростки ссоры. Но не так-то просто было переиграть Карена Пересветова:
– А ты мне в морду дал перед всем строем на физре, – он очень правдоподобно изобразил на лице неизжитую юношескую травму и позор поражения. – А я всего-то хотел с тебя трусы сдернуть!
– «Всего-то», – проворчал чрезвычайно довольный Генрих. – Посмотрите на него. Это перед всеми девчонками, среди которых, между прочим, была и Лида.
Имя «Ли-и-и-ида» Генрих протянул длинно и, насколько это возможно для человека, интересующегося «б/у поддонами», трепетно. Лида стала позже носить фамилию Ослябина, чему в немалой степени способствовала абортированная попытка унижения Генриха перед
Много воды утекло в Малой Кокшаге с того дня. Карен прогулял с Лидой девятый и десятый классы и ушел в армию. А когда пришел, Лида была замужем за Генрихом.
Я верю в силу слова. Я верю в то, что оно было в начале, иэто слово было Бог. Это слово было; я верю.
Пролетел негромкий ангел, прерываемый лишь щелканьем глоток, жеванием и шелестом сизокрылого оперения. Что это было, что-то про Слово? Как будто обрывок чьей-то чужой мысли, столь уверенной и всеобъемлющей, что не остановить ее было ни холодному воздуху улиц, ни ресторанным стенам. Да и то сказать, они ведь когда-то давали друг другу какое-то слово… то ли быть братьями до гробовой доски, то ли довести друг друга до нее же?.. Последнее – вряд ли. Не вслух.
– Знаешь, Хайнрихь, – Карен прервал полет ангелического шмеля, налил Генриху и себе, выпил, налил опять – Генриху и себе, – знаешь, пацанское братство не продается.
Водка, которую часто наряду с другими близкими сердцу продуктами величают уменьшительно-ласкательно «водочкой», – напиток, с которым вступают в священное взаимодействие, именуемое «попить водочки», как, скажем, «покушать икорки» или «послушать музыку»… – так вот, эта водочка проскользнула, как Христос пяточками, в хрустальные горлышки наших друзей-врагов, и все тихие ангелы спикировали наземь, одурманенные алкогольными парами: ангелы, судя по всему, – изобретение не русское.
А Карен, вздохнув, сделал то, ради чего и пришел: достал из кармана пару небрежно сложенных листков.
– Выпьем еще, братушка, – крякнул он. – Выпьем-ка за жизнь, за детство непростое, за то, что взяли мы с тобой этот город за жабры и кормим его нашим хлебушком, прямо в горло засовываем…
– Да-ааа, – протянул Генрих, все еще блаженно купавший уставшие мозговые извилины в спиртовых волнах. – Да.
– «Да?» – подобрался Карен. – Тогда подмахни паршивую бумажку, – он тщательно разгладил лист, жалкое состояние которого как бы кричало о никчемности его содержания. – Сколько ей у меня на столе валяться? Дело, братушка, дело-то не ждет.
Генрих обреченно простер вялую руку к бумажонке, а Карен почему-то покраснел одной щекой. Видимо, организм вспомнил, как получил по этой щеке вот этим самым вялым кулаком. И уступил Ли-и-и-иду.
Ослябин тем временем подтянул к себе бумажки и, прямо на скатерти в крошках настоящей итальянской чиабатты, поверх подозрительных винных и масляных пятен, которые успел насажать за этот ужин, не глядя, подмахнул документик в двух экземплярах. Откуда только ручку взял? Словно из рукава.
– Подписал я, братушка, – все так же пьяно пробормотал Ослябин, толкая бумаги назад к Карену. – Будешь ты теперь, Карен Пересветов, совладельцем хлебозавода, – Генрих чуть закашлялся и запил кашель водочкой, как водичкой. Карен сидел ниже травы, тише воды, смирнее сивки-бурки. – Только помни, братушка: обманешь Генриха – убью.
Так закончил свои речи Генрих Ослябин, аккуратно сложил жидковолосую худую голову на руки, руки – на стол и закрыл глаза. Карен же холодной твердой рукой распрямил заветные бумажки, методично втряхнул каждый экземпляр в прозрачный файлик, оба файлика – в непрозрачную папку, быстро и отрывисто прозвонил какого-то алхимика Леню, договорился с ним о химическом
пилинге ценных документов, вызвал доверенного официанта и с его помощью бережно транспортировал бессознательного Ослябина в свою машину, на заднее сиденье. Генрихов богатый «брабус» с охраной был отпущен (жили-то братушки, напомним, в одном доме), а Карен уселся на переднее пассажирское место своего флагманского «кайена» и вперил бесстрашно-задумчивый взгляд в ночной Кутузовский проспект. Водитель по имени Женис сурово молчал, будто держал в руках не руль автомобиля, а судьбу всей пищевой промышленности России. Знал он, что балагура Пересветова лучше не трогать, когда он сам с собой, без свидетелей. Надо будет – сам тронет. Пересветов невесело хмыкнул:– Еще неизвестно, кто кого, друг мой, Генрих, кто кого… – повторил он. – Одно запомни, братушка: Карен Пересветов вторую щеку не подставляет. Так-то вот.
8. Встреча героя с Героем
Был вечер, отстоявший от дня победы ровно на неделю.
Митя вышел из редакции. Все получалось: родной журнал был в кулаке, Юрий Львович потерял актуальность уверенно и бесповоротно, и унизительная сцена с увольнением уже целые две ночи не определяла ему содержание ускользающих снов. Вместе с ней ушла мерцающая бессонница и желание дать хоть кому-нибудь в морду. Дорога в таинственную корпорацию «Гнозис», кажется, лежала открытой. И потому-то, едучи к Алене в маршрутке, Митя решил, что настала пора расслабиться. Ведь все время перед этим – между увольнением и перед восстановлением в столь неожиданном качестве – он, напротив, пытался сосредоточиться, а теперь можно было дать себе передышку.
«Как же я устал», – подумал Митя, прислоняясь краем лба к холодному стеклу. Лоб не был горячим, и стекло не несло никакого облегчения, а только мерзко холодило. «Устали? – вкрался, переспрашивая, мягкий голос прямо в многострадальный остывший Митин лоб. – От чего же, позвольте?»
Если в начале фразы Митя и был настолько доверчив, что счел голос своим собственным, внутренним, то на слове «позвольте» его доверчивость поперхнулась, сошла с маршрутки и уступила сидячее место тревоге. Голос хмыкнул, и в голове воцарилось молчание: бархатное, впитывающее мысли.
Между тем лихая маршрутка, привычно икая на ухабах (где-то их находил водитель на ровной дороге?), неслась в темноте по так называемой Дороге смерти в Нижних Мневниках мимо несуществующей уже деревни Терехово навстречу микрорайону Крылатское, который за четыре десятилетия, прошедших со славной памяти Олимпиады, из невнятных прихолмовых выселок, вспоенных серебряным источником, в котором, по преданию, мыл руки после совершения своих кровавых злодеяний Иван Грозный, превратился… Нет, тпру! Начнем еще раз. Так вот – микрорайон Крылатское из безвестного веера дорожек, окружавших останки птицефабрики и олимпийские сооружения, превратился в место, лежащее одесную самой Рублевки. Здесь сияла сапфировым светом наполненная серебряными изделиями в человеческий рост галерея Zar, мигало лас-вегасовскими огнями казино «Третий Рим», собирал позолоченную молодежь кинотеатр «Матрица», а по-над атомным бомбоубежищем, поросшем травой и березками забвения, между простыми многоэтажками крылатчан и разлапистым «чазовским домом» отечественных кардиологов, не доходя буквально пяти минут до кромки леса, скрывавшего Центральную клиническую больницу, долго теоретически проживал российский президент № 1. Теперь мимо темных окон, перекрывая узкую Дорогу жизни, что соединяла микрорайон с миром, гонял с работы на дачу президент действующий, недавно под овацию автолюбителей пересевший на Stealth-вертолет.
Митя сидел загипнотизированный (привлечение профессионального месмериста не прошло для него даром) и лихорадочно записывал в блокнот приходившие в голову образы. Он описал аметистовое свечение мегабайка у врат в рокерский вертеп Sexton, ресторанчик а-ля рюс «Ермак Тимофеевич», подумал, не тиснуть ли в статье каламбурчик «рюс-таран», но устыдился: что это на него нашло? Он никогда не писал раньше городской лирики, гиляровщинкой, при всем уважении к великому певцу Москвы, не увлекался… В чем дело? Перо опустилось, на Митю упала тишина.