Амнезия
Шрифт:
– Да, это сказала. И то, что Елена скоро загнется от наркотиков. И что у нее так болела голова, что Сергеев сказал: «Это менингит от СПИДа, финальная стадия», и даже сделал обезболивающий укол. И что при этом был в резиновых перчатках: мол, боялся заразиться. Видите, она этого не скрывала. Сказала, что он сделал Ленин отпечаток на шприце: чтобы не было неприятностей, если она умрет. Лола такая простодушная… Она действительно не знала. Это все он.
– Как же она согласилась на пластическую операцию?
– Она никогда не дорожила красотой. Так бывает.
– Кто должен был сделать операцию?
– Она сказала, что один хороший врач отказался, но другой деньги взял. Сергеев считал, что это пустяковая операция. Мол, любой справится.
– На какое число это было запланировано?
– На первые числа мая, кажется.
– А почему вы ей поверили? – помолчав, спросил Турчанинов. – Может, она просто так мечтала. Разве она не была болтушкой?
– Ну, всякие подробности… Например, то, что они забрали все Маринины документы, уволили старый персонал, нашли такое лекарство – оно вводит в кому. Лола сказала, что с помощью этого лекарства в Америке недавно вылечили человека, больного бешенством – ввели его в кому и как-то вылечили. В общем, были такие медицинские подробности, что я понял: это уже не она принимает решения, это он принимает. А он шутить не любит. Он серьезный человек. Не болтушка.
– Вы отговаривали ее?
– Да.
– Очень-очень?
Степан слегка повернул голову – Турчанинову теперь был виден его профиль – и улыбнулся. Наверное, этот вопрос прозвучал слишком беззаботно.
– Очень.
– И долго?
– Долго…
– Почему вы ее отговаривали, Степан?
– Зачем она так унижалась перед ним? За что она его любила? Я – ладно, меня любить не за что, я трус. Но как можно было не любить Мишу, а выбрать этого…
Спина стоявшего у печи человека согнулась: то ли он плакал, то ли смеялся. Секунду спустя Горбачев тихонько застонал и вдруг начал раскачиваться.
Раскачивался он очень странно: вплотную к стене, прижавшись к ней. Было слышно, что он возит лицом по известке – у Турчанинова даже зубы заныли.
– Степан, успокойтесь.
Но тот все продолжал и продолжал свои бессмысленные движения.
– Степан, очень противный звук, прошу вас, не надо!
Голова, как метроном, отъехала вправо, на белой известке осталась розовая полоса.
Маринины пальцы испуганно коснулись руки Турчанинова. Они были ледяными, и он успокаивающе сжал их.
– Она не любила Сергеева, – тихо, но твердо сказал Иван Григорьевич. – Это все из-за денег. И может быть, Лола надеялась, что когда все затихнет, она исправит внешность? Она что-нибудь говорила об этом?
– А зачем вам это знать? – внезапно остановившись, спросил Степан. Он опять слегка повернулся, Турчанинов увидел бело-розовый контур лба и ярко-красную рану на кончике носа. – Вам-то что за дело?
– Я любила его, – вдруг сказал голос справа от Турчанинова.
Это
мгновение он будет вспоминать как самое жуткое мгновение своей жизни. И самое длинное – это уж наверняка.Резкий поворот головы Степана, его клоунский нос и ошеломленный взгляд. Потом собственный поворот головы – медленный, словно время остановилось.
… Что он ожидал увидеть?
… Лолу?
Он повернул голову и увидел изъеденное оспинами лицо. Прошла лишь секунда, но Иван Григорьевич успел за эту секунду и выпасть из реальности, и снова прийти в себя.
– Что вы сказали? – хрипло спросил он.
– Я все вспомнила, – сказала она. – Я его очень любила.
36
Человек, чье лицо неразличимо, говорит:
Отчего же? Мне нравятся такие – не худые. Какие? Ну такие, как ты, например. Я люблю крепкие ножки. Вот здесь проходит четырехглавая мышца, она состоит из прямой, промежуточной широкой, латеральной широкой, а вот здесь, внутри, под самой нежной кожей такая красивая медиальная…
Нога ждет прикосновения, но прикосновения не происходит. Человек не успевает коснуться ноги, его сметает молочно-белая воронка времени.
Остается лишь его голос, он шепчет:
Дурочка сладкая, какая ты нетерпеливая!
Хочется ему ответить, но рот пока нем, во рту лишь зачатки слов. Да и слова не проблема – слова бы проклюнулись, проросли. Нет голоса. Вот чего нет!
Ни мычания, ни стона, ни писка. Ни один звук не вышел из горла – звуки пока бугрятся сухие, на них еще не попали капли звона.
Они как спящие почки, по которым не определить, что это за дерево.
Может, это клен?
И тут же перед глазами появляется пятипалый желтый лист. Как он хорошо виден, как янтарны прожилки, несущие соки сентября.
Дурочка сладкая, какая ты нетерпеливая!
Да, уши слышат эти слова в тот момент, когда глаза видят лист. Надо поднять глаза, чтобы увидеть хозяина голоса. И глаза поднимаются, и перед ними ослепительная синь.
Что это? Небо?
Нет, уже ночь.
Любишь? Правда? А замуж пойдешь? За меня. Пойдешь? Правда?
Рот буквально раздирается, но из него ползет сухое. Вата не вата, тополиный пух – не тополиный пух.
А ведь хочется ответить: «Да»?
Да?
Опять прожилки и трещинки – но они теперь не янтарные, они серо-синие. Они на стекле. Грудь вдыхает воздух – он сильно прокуренный, а рука толкает дверь.
Ты доиграешься, дурочка. Что ты себе на-воображала?
И в этот момент в груди начинает прибывать. Это словно дождь, который пузырит лужи. Он наконец пришел, этот спасительный ливень, влага все выше и выше, вот она затопила весело бурлящие легкие, насытила водоросли бронхов, вступила в горло. Скорее! Туда, где спят слова, которые нужно оплодотворить голосом.
И вот по ветвям звуков побежали соки, почки слов набухли, из них полезли листья вечернего леса, и это было так, словно она видела страшный сон и хотела закричать, чтобы проснуться. И даже долго беззвучно кричала словами.