AMOR
Шрифт:
"Вотего доминанта! — ещё раз императивно сообщает она себе. — (Хотя он говорит об этом торопливо, может быть, уже каясь, что сказал…) — Вот фундамент поэмы, не забудь! Не отвлекись по пути, запомни. Ключ! Те, кого он любил— терпели не меньше, чем я, которую он нелюбит. Его "да" были — нет.
Она готова уже почить на высотах, предлагаемых ей этой мыслью, но легко, мотыльком, порхнуло: "…а естьли у него — душа?"
— Я опасаюсь одного, — услышала она голос Морица, — вы сделаете из вашего героя какого-то Чайльд–Гарольда. Это будет фатальная ошибка!
С мгновенной грустью, уронив было взлетевшие крылья, Ника говорит себе:
— Если б это слово — "попробуйте" относилось к его колючкам ежа! Увы, оно относится к поэме. К моей поэме о нем…Как сложны — клубок! — наши чувства!
— Но вообще-то говоря, — говорит Мориц, — нелегкая вам будет задача…
— А почему, Мориц, вы охотнеестали мне о себе рассказывать?
Он не слышит? Он побарывает легкое раздражение. Эта вечная играума её — утомительная… Отчего, между прочим, когда человек молчит — его уважаешь? Зачем человек говорит? Нет, он слышал! Он думает…
Если бы Ника незадала этот вопрос… И вообще: отношение к ней увядает в беседеи расцветает, как только наступает молчание? А она так любит говорить — и так любит слушать, когда говорят…
— Во–первых, потому, что это вообще со мною бывает, что я иногда начинаю говорить о себе, и тогда могу рассказывать — часами. Во–вторых…
Она перебивает его:
— Я знаю! Потому что из этого будет поэма,то есть дело,и вы, как деловой человек…
— Да, может быть. — Он начал свой путь по комнате, часто взглядывая себе под ноги. — Всего легче вам, быть может, понять все это, как поэту, писателю, — на моих отношениях с женой, которые длятся уже почти двадцать лет. Женился я чрезвычайно рано. В каком-то самом основном смысле только по отношению к жене я испытал вещи, ни разу уже позже не испытанные к другим. Когда мы встретились, мне было пятнадцать лет. Как я теперь понимаю, это было настоящее чувство, но — как вы знаете — я не люблю названий! Кроме того, я долго сам не мог понять — годы. Ни в ней, ни в себе. Она ещё не была моей женой, когда мы ехали в поезде — долгий путь — из Сибири, нет, ещё до этого. Я никогда не смогу позабыть, — сказал он согретым до дна голосом, — как я ходил с ней почти напролет все ночи по городу, легко одетый, в лютый мороз (она была лучшеодета). Я не выношу холода — ног я почти не ощущал, онемели от мороза, и мы все говорили и говорили… Разве это можнозабыть?
По комнате проходили люди — спешно, по–деловому, хоть и был нерабочий час… Боясь, что их прервут, Ника прервала его по–английски, протянув мостик к общению, продолжавшемуся на другом языке. Он тотчас легко подчинился, и хоть это было чуть медленнее, чем по–русски, она залюбовалась его вернымподбором глагольных форм при таком сальто–мортале.
— Усталая от резких переходов моего общения и, может быть, ещё неуверенная в себе… она стала выказывать благосклонность к ехавшему с нами моему товарищу. Вы знаете, что со мной было? — сказал он, остановись перед Никой, подняв яркие, темные, суженные, сквозь нее глядящие глаза, — и во всем худом, точеном
лице с несколько полным, хоть и небольшим ртом мелькнуло что-то оленье, — так показалось Нике.— Но есть другоев моей жизни, что повторенья не получило, — это было тоже с женой, в поезде. Мы были тогда на путях. Были годы гражданской войны, достать ничего нельзя было. Я вставал, когда она ещё спала, и в совершенно дикомхолоде — чтобы она сразу проснулась в тепле, превозмогая усталость и ненавистьк холоду, растапливал печь. Потом доставал молоко (это была целая эпопея!) и варил ей его. Вот этогоя никогда ни для кого больше не делал! Этобыло в моей жизни — раз…
— И вот этого, — сказала его слушательница, — я никогдане пойму! И какэто взять в поэму? После "Перчатки" Шиллера! Я видала таких заботливых — и таких мужественных людей…
— Тут дело не в заботе, — упрямо отвечал Мориц, — после реплики Ники голова седого мальчика была высоко вскинута, и в четком, двигавшемся по теневому фону стены, совершенном профиле не было ничего от оленя.
— Заботиться о ком-нибудь— это всегдабыло в моей жизни, и, должно быть, это даже некоторая потребностьмоя, но…
Но Ника перебила. Все в ней пылало враждой к этому — в тяжелых условиях жизни, прожитой, после лет разрухи, требовавшей суровой, ежечасной героики за другого, — этот, как бы "сверху", тон отбора, тон не к месту изысканный. Роль, в которую нельзя было как-то особенно "вникнуть" и которой позволялось "никогда более в жизни" не повторить того утра, с заботой о печке, о добытом и сваренном молоке! Разве не об эпохе разрухи и голода говорилось? Разве о ней надо было — говорить? Вместо того, чтобы грести обеими руками, без разбора, все, что на пути близких… Она заметила, что он уже говорил по–русски. Но в ней накипело:
— Вы такзапомнили через всюжизнь (и так, как по комнате шли) — this poor milk [13] , как будто это вообщеидёт в счет, такой пустяк! Когда былисудьбы, ежечасно и до последнего вздоха отданные другим… Чтовы видели в жизни из трудностей, если вы этозовёте трудным? Мне просто за вас — неловко… Я б, Мориц, со стыда сгорела раньше, чем про это молоко рассказать!
13
Это бедное молоко (англ.).
Она разглядывала его цинически беспощадными, развенчивающими глазами.
— Poor milk! — повторил Мориц с внезапно вспыхнувшим взглядом, хоть они снова уже были одни.
— Вы, конечно, не можете понять, потому что не были в это время в армии, когда молоко было редкость и было труднодостать дрова, была же военная обстановка, это же выпадало из стилявсей жизни…
— Но запомнить — один этот раз! Это чудовищно… — не сдавалась Ника.
— Не раз, а довольно долгоевремя этот разповторялся, — Мориц как резал ножом, — и я не забыл это не потому, что этобыло мне трудно,а потому, что этошло вразрез со всем жизненным складом! Я никогда не показывалмоих забот о близких. Я никогда не давал обещаний, — сказал он вновь по-английски, так как входил Виктор, что-то весело говоря кому-то позади.