AMOR
Шрифт:
Я встаю:
— Я еду. Надо все устроить — с Сережей и няней.
— Ника ни о чем не должна беспокоиться. Я все беру на себя.
Мы на вокзале. Четыре руки сжаты, как склепаны. Их сейчас расклепает звонок. Он раздается. Один человек легко Г спрыгивает, остается стоять на перроне, другой уносится ритмом поезда. Глаза ещё видят последние огоньки московские… Ночь.
Почти сутки на Тульском вокзале, эшелон 37–й запаздывает. Люди так живут по нескольку дней. Без сна, в несчетный раз выхожу к разливу путей. Не верится ни во что.
Прямо ко мне, шагом, крупным и твердым, полоща в ветре полы шинели, переходит пути человек в военной папахе. Не узнаю. Помню его черноту, её нет — папаха серая, весь в хаки, военный цвет. Одни брови черные! Забыла, что так улыбается… Что так сияют глаза: мрачный и восхищённой нежностью, в ней спаялись Рогожин и Мышкин… Я просто забыла Миронова. Стою,
Я рассказываю ему все о себе — о прощаньи с Глебом, с детства друге его, о как будто столетней усталости.
Он знает о вас — все. Усадил в поезд… Я совершенно свободна. Он любит меня навсегда, как и вы.Все понимает. Все вынесет. Я должна вернуться к нему.
Миронову двадцать лет. Я с ним, и поезд летит к фронту!
Он никогда не смел думать, что я отдам ему свою жизнь, он не понимал никогда меня рядом с Глебом, не оспаривал, не добивался, он был счастлив, что я есть, он верил в немыслимость будущего, не называя его, он знал меня в самую трудную пору с Глебом. Он был и будет мне верным, он очень давно со мной, когда мой теперешний друг и не подозревал меня в своей жизни. В моей жизни Миронов старше его, и он едет туда, где смерть…
Он наливает мне чай, ломает шоколад, вынимает закуски. Утро встречает нас — брат и сестра — в несмолкаемой за ночь беседе. Он прижал к плечу мою голову, уговаривает меня лечь.
(Ника пишет и. сбивается, с "я" на "она", пишет — и поправляет.)
Но у Коли жар, ангина ещё с Сибири. Я ухаживаю за ним. Заражаюсь? Простуда? Свалилась. Он вызывает врача. Никогда, после матери, никто не был с ней в болезни так нежен. Жар растет, лекарства не помогают. Ночь на двух диванах. У нее сорок и выше. Бред. Седлец — садясь в поезд, я хотела тут выйти и ехать назад. Об этом — и речи нет! Едем. Перед Варшавой он получает приказ вести свою роту на расквартировку. Из Седлеца, еле добредя, Коля посылает телеграмму моему другу Маврикию. Дикая боль в горле не даёт пить. Еда отошла в преданье. Выступая с ротой, он успевает найти и поставить ей под холмом пролетку, поручает денщику: "Ответишь за нее". Называет гостиницу, перед ночью он приедет туда сам. Но когда я с денщиком, еле ступая, ноги не слушаются, голова плывет, выхожу (крепко держит меня!) из поезда — пролетка, объехав холм, увозит офицерскую семью! Превозмогаю бред. Не выпускаю из рук корзиночку, где мои дневники, я их читала Миронову… Денщик держит меня, я — корзинку. Еле идём. Варшава — на горизонте. Как мы дошли — я не знаю. Сколько вёрст? Вечность. Говорят, четыре версты. Ног не было, одни руки. Голова где-то реяла. Мой спутник был хороший мужик — дотащил. Он посадил меня на крыльцо первого домика — и ушел за извозчиком в город. В гостинице прихожу в себя. Врач. У меня скарлатина. Почти сорок один. Больница. Я в ней пролежала два месяца. Тяжко болела. С войны шли письма от Миронова, из Москвы от Морека — так называла я Маврикия. Над Варшавой летали цеппелины. Были бред кругом, стоны и смерти. Странно кончился мой отъезд из Москвы, моя встреча с Колей! Весной за мной приехал Маврикий. Лето пятнадцатого года я прожила с сыном в Коктебеле.
Когда я вернулась, я узнала, что Маврикий Александрович не в Москве, а мобилизован в маленьком городе, в трех часах поездом. Я рассталась с московской квартирой и переехала с Сережей — туда. Жизнь со вторым мужем была удивительна. В заботах обо мне он был мне отец. Но в начале беременности я заболела, и хирурги слали меня на операцию. Я должна была потерять ребенка — а я так хотела его! Я металась между врачами, и один, умный, отверг неверный диагноз, спас меня и беременность мне сохранил. В это время с войны на несколько дней нежданно приехал Миронов. Я ввела его в дом. Между ним и мужем дружба приняла вид нежного братства… Поле, снег, мчимся на лошадях, бубенцы, мы втроём.
Ника чувствовала, что она перестала писать так, как писала, она гнала рассказ — и, может быть, Мориц ничего не поймет, потому что из сухого изложения фактов ускользнет — главное. Но она уставала на срочной работе, боялась не докончить хоть как-нибудь свой рассказ. Да и события шли тяжкие. Как их было подать?
Но
когда мы, после поездки в санях, садимся за ужин и пьем вино, Миронов, черноволосый, как цыган, и красавец, встаёт и, глядя в упор на меня, начинает своим волшебным голосом петь. Безумно люблю Не отдам никому, —низкий, томный голос его полнит комнату, дом, ночь, —
Целый мир погублю, И с тобою умру…Муж сидит, устремив на поющего взгляд, светлый, страдающий, рот его чуть дрожит под усами… А мне кажется — стены рушатся от золотых страшных глаз под бровями, почти сросшимися, от его тоски, от прощанья — через четыре дня — на фронт!
Мы в театре с Мироновым — вдвоём, студия Художественного театра. Пьеса Гейерстама "Гибель "Надежды". Застрахован, негодный, корабль. Страховку получит хозяин. Матросы, не знающие, что корабль обречен, нанялись на него. Юноша, Баренд, узнал о беде. Его требуют на судно. Мечется, кричит: "Я не хочу потонуть в грязном вонючем море…" Его ловят — запродан. Меня тихонько трясет. Ночь, камин (сцена). Сирена ревет. Шторм. Гибель судна.
На обратном пути я говорю Миронову:
— Я уверена, что вы будете живы.
— Вы меня как Баренда провожаете? — отвечает он с, может быть, добротой и иронией — но перчатка брошена — и поднята.
Поздно ночью он, уложив меня, долго сидит в ногах, говорим. Он встаёт.
— Я пойду? Поздно…
— Останьтесь!
Я сказала это как ответ на фразу о Баренде — не "волны страстей" — долг, отплата! — только с е б я я могу дать за три года любви его платонической. Перед кошмаром фронта. Мне нет выхода. Решение от воли? Ума? Но когда разверзается ночь, наша, первая — платоника оказывается детским бредом, и все четыре дня его до отъезда мы не можем разнять рук. И когда я вхожу с ним в поезд — нет никого кругом, ничего: только он! Его провожают сестра и мать. Прощается с ними, не видит. Не отрывает глаз от моих… Первый звонок, второй, третий… Та же ночь — синева, мороз, небо в барашках. Зуб на зуб. Еду домой. К мужу, ему чужая. Простясь с самым близким, который, может быть, никогда не вернётся. Озноб.
С этой ночи — столько ночей, Мориц! Она победила все…
Я вхожу. Муж открыл мне.
— Я принадлежала Миронову.
— Я знал.
Он снимает с меня шубу, провожает меня в мою комнату, укладывает меня, как всегда. Он уходит, не заглядывая в глаза. Заботливо укрыв, затенив лампы. Приготовленный ужин…
Стоит долгая, темная ночь…
"Вы любите ваших детей, Мориц, — пишет Ника, — и мой ребенок вернул меня мужу".
Тот человек на войне кажется сном, хоть сном очень памятным. Поколебленный мир в дом — вернулся. Семейное счастье, очаг? Но когда ещё раз приезжает с фронта тот, кого я насильственно забываю, уже месяцы, — он стоит на пороге, пол рушится подо мной, я иду ему в руки, как голубь, и это уже — не жизнь… Ещё шесть дней нам протянула судьба, всего десять дней.
Снова отходит поезд, и снова нельзя жить. В эти дни муж хотел дать мне и ребенку яду, — и себе. Он сказал это мне.
— Но я с собой справился. Я люблю вас такой, как вы есть. Я никогда не оставлю вас! Это было последнее искушенье. Я вернулся к вам, и я ваш…
И когда родился наш сын, Глеб, вернувшийся с войны, с параличом руки и лица, после больницы, приезжает к нам, подружась с моим мужем. Что за странный дом, — думают соседи по улице, — где жена с детьми засыпает, откормив грудью младшего, а первый и второй мужья глубоко в ночи сидят за беседой, как за стаканом вина… без него! Позже Глеб напишет мне: "Вы прислали мне списанные страницы вашего дневника. Читаю, не отрываясь. Как истукан буду переворачивать страницу за страницей — пока не заплачу. Целую Ваших сыновей. Жму руку мужу. Ваш Глеб".
Весь день я занята: хозяйство, дети, русская печь. Прислуга стоит в очередях, пропадают продукты. 1916 год. Устаю, еле везу день. Возвращаясь с работы, муж становится у корыта, моет пол, помогает во всем. Но он видит — я таю. Неужели ему вторично готовится то, что он в юности пережил, когда его невеста умерла на его руках? А когда мы вместе с детьми — страхи тают. Дай только войне кончиться — Ника снова порозовеет, они объездят весь мир.
Но, должно быть, существует возмездие: ещё нет младшему года, когда в девять дней от гнойного аппендицита — ошибка врачей — умирает Маврикий. Я стою на Дорогомиловском кладбище не в силах что-либо понять… А через шесть недель в Крыму — умирает в пять дней наш сын, начавший ходить, говорить, так на отца похожий! Я осталась в двадцать два года одна — с Сережей.