Анализ, стиль и веяние. О романах гр. Л. Н. Толстого
Шрифт:
Эти все три примера чисто-физиологические; и капитан Тушин на батарее, и Петя, засыпающий на телеге, и гр. Безухий на постоялом дворе – все трое здоровы, не ранены, не больны и не умирают. По-моему, сон Николеньки это – самое лучшее изо всего этого. – «Войско – паутина, слава – тоже паутина, только потолще». – Дети, и особенно дети впечатлительные и образованные, не только во сне, и наяву и в полном здоровье, нередко бывают в таком состоянии полубреда и фантастического творчества, в которое взрослые впадают наяву только при исключительных условиях болезни, полупомешательства, поэтического (отчасти даже преднамеренного) возбуждения при сочинении стихов и т. п. – И у детей практический разум в эти минуты бездействует; ничто не сдерживает бессознательного творчества их духа; они тогда не стесняются, не стыдятся, и всякий из нас видел таких детей, которые сочиняют при играх своих удивительные вещи, – нередко донельзя остроумные и оригинальные.
Понятен поэтому
Дремота Пети Ростова хороша, но ее портит это «ожиг-жиг-жиг!», на которое я уже горько жаловался. Ведь не похоже все-таки.
Пробуждение Пьера («запрягать» – «сопрягать») – это верно. Это во все времена и у всех людей возможно – полу-слышать, полу-нет чужие слова и отвечать на них спросонья, иногда даже нечто бессмысленное.
У Пьера случайно, вследствие предшествующих течений его сонных мыслей, вышло нечто умное; но, во 1-х, так ли правильно текут мысли во сне? – И так ли хорошо помнятся мысли сна, как помнятся отрывочные его образы? Здесь у меня невольное сомнение.
Остается капитан Тушин с его «дымками», «трубкой» и «Матвеевной».
Тушин, конечно, сын или бедных, или не очень бедных, но весьма не тонких тогдашних дворян; воспитания «сероватого»; однако – артиллерист «ученый», даже немного «вольтерьянец», и, судя и по внешнему виду, телосложения тонкого, впечатлительного; вероятно, он от природы не лишен воображения. – Он храбр и при этой храбрости, видимо, несколько мечтатель; а я уже говорил прежде, что воинственно настроенное воображение всегда утрояет природную храбрость. Игра воображения (игра, впрочем довольно простенькая: – трубка, Матвеевна) помогает ему не думать о смерти и доводит до полного, героического самозабвения. Все это возможно, и все это прекрасно уже потому, что рисует характер; а вот «сопрягать – запрягать» ничуть характера Пьера именно не рисует; оно изображает только довольно справедливо случайный физиологический факт. – Но ведь все случайное и все излишнее, к делу главному не относящееся, – вековые правила эстетики велят отбрасывать. – И я бы с удовольствием выбросил и это излишнее физиологическое наблюдение.
Все эти перечисленные внутренние процессы души изображены в «Войне и Мире» прекрасно; но я все настаиваю на том, что при разборе строгом мы найдем в этого рода описаниях «Войны и Мира» меньше той органической связи с будущим действующих лиц, – связи, которая, при внимательном чтении подобных же мест в «Анне Карениной», бросается в глаза.
И, сверх того, для меня остается вопросом: мог ли гр. Толстой вообразить внутренние процессы людей 12-го года так верно и точно, как он может представлять себе эти самые процессы у своих современников? Я спрашиваю: в том ли стиле люди 12-го года мечтали, фантазировали и даже бредили и здоровые, и больные, как у гр. Толстого? – Не знаю, право: так ли это? – Не слишком ли этот стиль во многих случаях похож на психический стиль самого гр. Толстого, нашего чуть не до уродливости индивидуального и гениального, т. е. исключительного современника?
Не знаю, прав ли я в моем инстинктивном сомнении. Но знаю одно, что и при первом чтении в 68 году я это не-веяние вообще 12-м годом почувствовал, и даже тогда почувствовал так сильно, что в первое время был очень недоволен «Войной и Миром» за многое, и, между прочим, за излишество психического анализа; «слишком уж наше это время и наш современный ум», – думал я тогда. – Читал я с увлечением, но, прочтя, усумнился и был долго недоволен. – Немного погодя я прочел статью Н. Н. Страхова в «Заре», образумился и благодарил его даже за нее при свидании; благодарил за то, что он исправил мой односторонний
взгляд. Г. Страхов смотрел больше на великое содержание, я – на слишком современную форму: на всю совокупность тех мелочей и оттенков, которые составляют этот стиль, или это «веяние». – С тех пор (со времени доброго урока г. Страхова) я перечел «Войну и Мир» несколько раз, и могучий дух Толстого со всяким разом все больше и больше подчинял меня; но все-таки, его дух, а не дух эпохи. Я, как «упрямый Галилей», твержу про себя: прекрасно, но веет что-то не тем! – Могу здесь повторить слова Бюффона: – «Le style – c'est l'homme!» (сам Толстой). – Не могу сказать: «Le style c'est l'epoque! – A если вникнуть в обе эти мысли, то пожалуй, что моя переделка – «lе style – c'est l'epoque» будет точнее и яснее, чем изречение Бюффона.Все это последнее рассуждение мое не претендует на решительность. – Я очень буду рад, если мне основательно докажут, что сомнения тут неуместны и что гр. Толстой мог воображать и изображать мечтания, фантазии и сны людей 12-го года так же легко и верно, как мечтания, фантазии и сны своих современников. Я люблю работу мысли; но мне кажется, что я еще больше люблю восхищаться, люблю адмирацию. Однако, я хочу оправдывать и разумом это мое восхищение. – Без помощи разумных оправданий оно слабее и потому доставляет меньше наслаждения.
X
В «Анне Карениной», как я уже говорил, нет ни подробных описаний бредов, ни изображений внутренних душевных процессов, при медленном умирании от болезней. Фантазирований наяву тоже нет (таких, например, как у капитана Тушина); но есть мечтания, есть мгновенные и многозначительные самозабвения и задумчивости; есть сны и процессы засыпания.
Постараюсь быть точным: главные места подходящего рода в «Карениной» – следующие: 1) Засыпание Анны в вагоне. 2) Одновременные страшные сны Анны и Вронского, и 3) Облако Левина, при встрече с Китти на большой дороге.
Разберем все это внимательно и сравним эти места друг с другом и с подходящими местами в «Войне и Мире». Я думаю, что после этого сравнения окажется то, на что я еще вначале указывал: в «Карениной» личной фантазии автора меньше, наблюдение сдержаннее, за то психологический разбор точнее, вернее, реальнее, почти научнее; разлив поэзии сдержаннее, но за то и всякого рода несносных претыкании и шероховатостей гораздо меньше; натянутых передразниваний вовсе нет.
А главное, при этом сравнении мы убедимся в том, что все эти места в «Карениной» более органически связаны с ходом дела, чем подобные же места в «Войне и Мире»; и не только уже не возбуждают ни тени сомнения, но и безусловно восхищают почти научною, я говорю, точностью «психо-механики» Толстого. Хороша, конечно, эта психо-механика и в «Войне и Мире», но в «Карениной» она доведена до поразительной ясности.
Итак, Анна засыпает в вагоне.
«Она чувствовала, – что нервы ее, как струны, натягиваются все туже и туже на какие-то завинчивающиеся колышки. Она чувствовала, что глаза ее раскрываются больше и больше, что пальцы на руках и ногах нервно движутся, что внутри что-то давит дыханье и что все образы и звуки в этом колеблющемся полумраке с необычайною яркостью поражают ее. На нее беспрестанно находили минуты сомнения, вперед ли едет вагон, или назад, или вовсе стоит. Аннушка ли подле нее, или чужая? «Что там, на ручке, шуба ли это или зверь? И что – сама я тут? Я сама или другая?» Ей страшно было отдаваться этому забытью. Но что-то втягивало ее в него, и она по произволу могла отдаваться ему и воздерживаться. Она поднялась, чтоб опомниться, откинула плед и сняла пелерину теплого платья. На минуту она опомнилась и поняла, что вошедший худой мужик, в длинном нанковом пальто, на котором не доставало пуговицы, был истопник, что он смотрел термометр, что ветер и снег ворвались за ним в дверь; но потом опять все смешалось… Мужик этот с длинною талией принялся грызть что-то в стене, старушка стала протягивать ноги во всю длину вагона и наполнила его черным облаком; потом что-то страшно заскрипело и застучало, как будто раздирали кого-то; потом красный огонь ослепил глаза, и потом все закрылось стеной. Анна почувствовала, что она провалилась. Но все это было не страшно, а весело. Голос окутанного и занесенного снегом человека прокричал что-то ей над ухом. Она поднялась и опомнилась; она поняла, что подъехали к станции, и что это был кондуктор». И только…
Теперь сон Вронского…
«Вронский заснул. Он проснулся в темноте, дрожа от страха, и поспешно зажег свечу. – «Что такое? Что? Что такое страшное я видел во сне? – Да, да. Мужик-обкладчик, кажется, маленький, грязный, со взъерошенною бородой, что-то делал, нагнувшись, и вдруг заговорил по-французски какие-то странные слова. Да, больше ничего не было во сне», сказал он себе. «Но отчего же это было так ужасно?» Он живо вспомнил опять мужика и те непонятные французские слова, которые произносил этот мужик, – и ужас пробежал холодом по его спине».