Анатолий Зверев в воспоминаниях современников
Шрифт:
Потом попросил нож и стал сгребать всё это месиво в разные стороны, как мне показалось.
И подпись. Во всех четырёх углах и внизу — АЗ, 1976 — ножом и краской.
Наконец после быстрого оценивающего взгляда спрашивает: «У тебя есть зубной порошок?» — и присыпал лист снежными хлопьями.
Всё было занятно. Я наблюдала и… веселилась. А через какое-то время лист на полу стал подсыхать, проявляться, и я замолчала. Художник увидел это, он видел всё. Один знакомый сказал недавно, что мой портрет — это трагедия.
Пришли Панны. Экзальтированная Лиля попросила разрешения приводить ко мне по два человека — смотреть портрет. Витя тихо сказал, что мой портрет даже лучше Наташиного (Наташа Шмелькова). И правда, в ранних сумерках он был особенно хорош — краски стали глубокими, лучились.
Потом был долгий резонанс в сознании от всего пережитого.
А ещё потом была невозможность оставаться в одной комнате с портретом. Даже поворачивала его лицом к стене.
И уже навсегда — удивление и… благодарность Богу. За то, что всё это было. Наяву.
Есть ещё один Зверев. Великолепный автопортрет 1976 года, когда художник жил у Паннов. В нём он обыгрывает свою фамилию, он — Зверь. Заросший вздыбленной шерстью, с оскаленной пастью, с яростными, круглыми, стеклянными от боли глазами. Иногда он видится по-другому. Глаза печальные. Врубелевский Панн. «На старом мшистом пне, скрестив кривые ноги и вещей наготой мелькая средь дерев, ты громче хохочи и спутывай дороги, когда красавица войдёт в твой тёмный лес». Работа необыкновенной экспрессии, и досталась она мне случайно.
В 1976 году Панны не смогли вывезти за границу свою зверевскую коллекцию, она осталась на хранении у двоюродной сестры Лили. А лет примерно через десять мне удалось через друзей одной моей знакомой, работавших в ООН, переправить её в Америку. Листы были аккуратно свёрнуты в трубку, положены в футляр для чертёжных работ и с дипломатической почтой, без досмотра отправились в Нью-Йорк. Но прежде они были выставлены у меня дома. Все стены, как когда-то у Оксаны Михайловны, были завешаны картинами. Свой портрет и Зверя я повесила рядом. Получилась композиция «Красавица и Чудовище». Когда кому-то устно рассказываю или показываю эту свою идею, обычно добавляю, что Красавица — не я, а Портрет. Я просто не смогла расстаться с Толиным автопортретом. А в Америку написала покаянное письмо и была прощена.
Когда Лиля с Витей уезжали, они оставили мне стопку отпечатанных Толей на машинке стихов. Написанную от руки печатными буквами поэму «Поэтесса» на 38 страницах, посвящённую то ли Наташе Шмельковой, то ли Оксане Михайловне. И четыре листка с рисунками-почеркушками карандашом, сделанными во время поездки на природу вчетвером — Витя, Толя, Лиля и Наташа Шмелькова.
ЛИЯ ОСИПОВА
Учитель и ученик
Очень трудно предположить, что художники так называемого андерграунда 50–60-х годов думали о своей биографии. Жили они с вывертом и с издёвкой над собой. Само положение поднадзорного, подпольного художника предполагало вызов всем установлениям жизни и демонстрацию своей неприкаянности. И если кто и усердствовал больше других в демонстрации этой неприкаянности, то это, наверное, Анатолий Зверев, про которого тогда уже многие говорили, что он отмечен чертами гениальности.
Зверев жил, где придётся, работал в чужих мастерских; все знали, что его художественные импровизации требуют «подогрева», и те, кто хотел «иметь Зверева» — а это были и иностранные и наши коллекционеры, — приносили спиртное, получая взамен работы, которые теперь стоят целые состояния. За одну ночь он мог выполнить сотни рисунков одной серии — его художественная энергия казалась титанической, неиссякаемой, а потому не ценимой им самим. Он вообще не знал, не хотел признавать никаких ценностей. Получая хорошие вещи или одежду, он тут же их дарил, бросал или пропивал. Он был или хотел быть человеком «ниоткуда и никуда». Вместо биографии — анекдоты. Никто не знал, где он учился. Сам он говорил, что нигде. Ходил в детстве в Парк культуры и отдыха, там детям давали карандаши, бумагу и краски. Из училища памяти 1905 года его выгнали с первого курса. Работал маляром.
Случайно мне удалось познакомиться со школьным учителем рисования Анатолия — Николаем Васильевичем Синицыным. Некоторое время, правда, я колебалась — а стоит ли вообще заводить с ним разговор о Звереве? Вспомнились собственные школьные годы, унылое рисование кубов и цилиндров,
казарменная дисциплина на уроке — искусства и в помине не было. К тому же в автобиографии Зверева, которая цитируется повсюду, учитель рисования не упоминается… Тем не менее я появилась у Николая Васильевича и, наверное, удивила его первым вопросом (хотя он предупредил: готов ответить на любой):— Вы тоже заставляли рисовать ваших учеников кубы и цилиндры?
— Конечно. Это входило в школьную программу. Овладение графической грамотой…
— А Зверев не бунтовал против цилиндров?
— В детстве он был довольно покладистый. Рисовали мы и на свободные темы. У меня сохранились его рисунки тех лет — натюрморты, «футболисты»…
— Значит, вы его выделяли среди прочих?
— А я не только его рисунки храню. Среди моих учеников — двадцать членов Союза художников, у меня и Манухин учился, потом он привел Краснопевцева. Здание Дома художников на Кузнецком мосту знаете? Проектировал его архитектор Жигалов — мой ученик. Главный архитектор Москвы Вавакин — тоже мой ученик. А Зверев выделялся. Я учил его в пятом, шестом, седьмом классах. Он как-то болезненно реагировал на отношение к себе товарищей, учителей, был с неожиданностями. Помню первое занятие. Я дал задание, потом пошёл по рядам с журналом. А где Зверев? За партой его нет. Прохожу дальше, оглядываюсь — он вылез из-под парты, положил рисунок. Подхожу — великолепно! Как-то я ему сказал: «Ты академиком станешь». Он это запомнил на всю жизнь. Школу он начал всё чаще прогуливать, на педсоветах не раз поднимался вопрос об его отчислении. Я неизменно за него заступался — пусть хоть как, но кончит семилетку. Он был тогда тощий, похож на отрока Варфоломея с картины Нестерова: головёнка большая, пострижен, как мы тогда говорили, «под кружку», с большими карими глазами. Красивый мальчик. У них мать была красивая, хоть и полуграмотная, из крестьянской семьи. Работала она на кухне в столовой СВАРЗа — вагоноремонтного завода в Сокольниках, овощи чистила. Благодаря ей семья кормилась.
— Ну хоть какие-то художественные впечатления могли быть у Зверева в детстве?
— Конечно. Он же ко мне домой ходил, в студии занимался. Собственно, студий было две: в школе и дома. Зверев в школьную приходить отказался, а домой ходил. Занимался я с детьми по методе Репина. Нашёл такой учебник под редакцией Ильи Ефимовича для учащихся художественных школ и по нему работал. При этом считал, что дети должны обязательно видеть оригиналы, подлинники. У меня комната была небольшая, на стенах много не повесишь, и тем не менее висели акварели Виктора Васнецова, рисунки Бенуа, Серова. На столе лежали папки с оригиналами…
— Подождите, подождите, Николай Васильевич! Да откуда у вас появились оригиналы?
— Так ведь я же коллекционер, художник-гравёр и коллекционер…
Только теперь я понимаю, что этот худой человек, не похожий на старика (а ведь ему уже восемьдесят два), совсем не тот забытый Богом и людьми шкраб военных лет, каким я себе его представила. Бывают же люди, которые не умеют себя подавать и не заботятся об этом. А может быть, дело в том, что в его маленькой квартире, заставленной мебелью, не нашлось места коллекции. Но оказалось, что она достаточно известна. В воспоминаниях, написанных в 1949 году, нашего известного гравёра Ивана Павлова я прочитала: «Недавно ко мне стал близок очень интересный тип из фанатиков гравюры — Николай Васильевич Синицын. С ним я впервые познакомился в Ленинграде у А. П. Остроумовой-Лебедевой. Он является её учеником, собирателем гравюр и свято бережёт её материалы. Безмерно любя гравюру и изучив её историю, Синицын собрал огромную коллекцию досок и рисунков покойного издателя Ступина, и он обладает досками Паннемакера, Панова и всех гравёров того времени. Есть у него рисунки Врубеля, Виноградова, Серова и многих других художников. Коллекция Синицына — ценнейший кладезь для историка гравёрного искусства. Он хранит эти материалы не хуже любого музея и любовно и фанатически собирает всё относящееся к искусству гравюры».
— Николай Васильевич, значит, Зверев знал вашу коллекцию?
— Ну конечно знал, как и все мои студийцы. А кроме того — в шести шкафах были собраны книги по искусству, среди них комплекты журналов «Мир искусства», «Аполлон», «Золотое руно». Всё доступно. Знали студийцы о моей переписке с Александром Николаевичем Бенуа (письма эти ещё не публиковались)… Зверев такую линию поведения выбрал, чтобы все думали, как он дик и всё ему нипочём…
— Почему же он про вас не рассказывал, не упомянул в автобиографии?