Анатомия рассеянной души. Древо познания
Шрифт:
— Но где же эти люди? Где эти предтечи, эти провозвестники?
— В науке, в философии, особенно у Канта. Кант велик тем, что уничтожил греко-семитскую ложь. Он наткнулся на эти два библейских дерева, о которых вы говорили, и отрубил ветви древа жизни, затенявшие древо познания. После него в мире идей осталась лишь узкая и трудная тропинка: наука. За ним, не обладая, быть может, его силой и величием, идет другой разрушитель, другой северный медведь, Шопенгауэр, который не пожелал оставить нетронутыми тех лазеек, которые учитель любовно сохранял по недостатку смелости. Кант молил, чтобы самый большой сук древа жизни, который называется свободой, ответственностью, правом сохранился вместе с ветвями древа познания, для услады человеческого взора. Шопенгауэр, более суровый, более честный в своем мышлении, отрубает этот сук, и жизнь открывается перед нами темная и слепая, мощная и властная, без справедливости, без благости, без конечной
— Смотри, у тебя появятся философы и жизнелюбы, — сказал Итурриос.
— А почему бы и нет? Философы и жизнелюбы. Окружающие обстоятельства наносят удар активной уверенности жизненного инстинкта, он обязан ответить и он отвечает. Одни, большинство ученых, возлагают свой оптимизм на жизнь, на грубость инстинкта и воспевают жизнь жестокую, подлую, низменную, жизнь без цели, без результата и без причины, без принципов и морали, подобную пантере в лесу. Другие ищут оптимизма в самой науке. В противовес агностической теории Дюбуа Раймонда [317] , утверждавшего, что никогда сознание человека не дойдет до понимания механизма Вселенной, имеются теории Бертело, Мечникова, Рамона-и-Кахаля в Испании [318] , которые предполагают, что все-таки удастся допытаться до цели существовании человека на земле. Наконец, есть и такие, которые желают вернуться к старым идеям и древним мифам, потому что они полезны для жизни. Это преподаватели риторики, из тех, что считают высокой миссией рассказывать нам, как чихали в XVIII веке, понюхав табаку, и говорят нам, что наука гибнет, что материализм, детерминизм, закономерность причин и следствий — нелепы и грубы, а спиритуализм — это нечто возвышенное и утонченное. Просто смешно! Какой чудесный принцип, позволяющий епископам и генералам получать свое жалованье, а купцам безнаказанно продавать гнилой товар! Верить в идола или в фетиш есть символ духовности, верить в атомы, как Демокрит или Эпикур [319] — признак глупости! Какой-нибудь марокканский дикарь, раскраивающий себе голову топором и носящий стекляшки в честь божества, — существо духовное и культурное, а человек науки, изучающий природу, — существо грубое и вульгарное! Какой чудесный парадокс, и в какие риторические фигуры и гнусавые звуки облекается он в устах какого-нибудь французского академика! Есть над чем посмеяться, когда говорят, что наука гибнет. Вздор! Гибнет ложь, а наука шествует вперед, сметая все на своем пути.
317
В противовес агностической теории Дюбуа Раймонда Дюбуа Раймонд (1818–1896), естествоиспытатель-скептик.
318
имеются теории Бертело, Мечникова, Рамона-и-Кахаля в Испании Пьер Эжен Марселен Бертело (1827–1907), французский химик; Илья Ильич Мечников (1845–1916), русский эмбриолог, бактериолог и иммунолог; лауреат Нобелевской премия по физиологии и медицине (1908); Сантьяго Рамон-и-Кахаль (1852–1934), испанский специалист по анатомия и гистология нервной системы, открыл отростки нервных клеток — дендриты (1890).
319
верить в атомы, как Демокрит или Эпикур Демокрит из Абдеры (ок. 470/60-360-е годы), греческий философ, основоположник атомистического учения; Эпикур (342/41-271), древнегреческий философ, атомист.
— Ну, да, мы согласны в этом и уже раньше говорили, что наука сметает все на своем пути. Но, с чисто научной точки зрения, я не могу признать твоей теории двойственности жизненной функции: с одной стороны ум, с другой — воля. Нет.
— Я и не говорю: с одной стороны ум, с другой — воля, — возразил Андрес, — а преобладание ума, или преобладание воли. Дождевой червь обладает и умом и волей; воли к жизни у него столько же, сколько у человека, он противодействует смерти, насколько может. Человек тоже обладает разумом и волей, но в других пропорциях.
— Я хочу сказать, что не допускаю, что воля есть лишь орудие желания, а ум — орудие мышления.
— Что они такое сами по себе, я не знаю, но тут мы можем согласиться. Если бы каждый рефлекс имел для нас конечную цель, мы могли бы предположить, что ум есть не только отражательный аппарат, безразличная луна, появляющаяся
на чувственном горизонте. Но сознание отражает все, что может схватить, без интереса, автоматически, и создает образы. Эти образы, лишенные содержания, оставляют после себя символ, схему, которая, должно быть, и есть идея.— Я не верю в это автоматическое безразличие, которое ты приписываешь уму. Мы не представляем собою ни чистого интеллекта, ни машины желаний, мы люди одновременно и работающие и мыслящие, и желающие и выполняющие… Я думаю, что есть идеи, которые могут быть названы силами.
— А я не думаю. Сила в другом. Та же самая идея, побуждающая романтика-анархиста писать смешные гуманистические стишки, заставляет революционера бросать бомбу. Бонапарт и император Сахары Лебауди одушевлены одной и той же монархической иллюзией. Отличает их лишь нечто органическое.
— Какая путаница! В какой лабиринт мы попали, — пробормотал Итурриос.
— Сделайте вывод из нашего разговора и из наших различных точек зрения.
— Отчасти мы согласны. Ты желаешь, исходя из относительности всего, придать абсолютное значение отношениям между явлениями?
— Конечно. Это то, что я говорил с самого начала. Метр сам по себе есть мерило произвольное; 360 градусов круга тоже мерило произвольное, но отношения, полученные при измерении метром или дугой, точны.
— Нет. Впрочем, да, я согласен! Было бы невозможно, чтобы мы оказались не согласны в том, что касается математики и логики; но когда мы отдаляемся от этих простых сведений и углубляемся в область жизни, то попадаем в лабиринт, в величайшую путаницу и беспорядок. И в этом маскараде, где пляшут миллионы пестрых фигур, ты мне говоришь: приблизимся к истине. Но где истина? Кто этот замаскированный, что проходит перед нами? Кто таится под этим серым домино? Король или нищий? Стройный ли юный красавец, или уродливый старик, изъеденный язвами? Истина — сбившийся компас, не действующий в этом хаосе неведомых вещей.
— Да, вне математической истины и истины эмпирической, приобретаемой чрезвычайно медленно, наука говорит мало. Надо иметь честность признать это… и ждать.
— А тем временем воздерживаться от жизни, от каких бы то ни было утверждений? До тех пор, пока мы не узнаем, что лучше: республика или монархия, протестантство или католичество, хороша или дурна частная собственность, — до тех пор, пока наука не разрешит этих вопросов, — молчать?
— А что же остается для человека, обладающего разумом?
— Смотри. Ты, ведь, признаешь, что, помимо области математики и эмпирических наук, в настоящее время существует огромная область, куда еще не проникают указания науки? Не правда ли?
— Да.
— Почему же не принять в этой области за норму пользу?
— Я нахожу это опасным, — сказал Андрес. — Идея пользы, которая вначале кажется простой и безобидной, может привести к узаконению величайших зол, к санкционированию всех несправедливостей.
— Верно. Но, приняв за норму истину, можно придти к самому варварскому фанатизму. Истина может быть орудием войны.
— Да, если ее исказить, сделать ее не тем, что она есть. Ни в математике, ни в естественных науках нет фанатизма. Кто может похвалиться, что в политике или в морали защищает истину? Тот, кто этим похваляется, такой же фанатик, как и тот, кто защищает любую другую политическую или религиозную систему. Наука не имеет с этим ничего общего. Она ни христианка, ни атеистка, ни революционна, ни реакционна.
— Но этот агностицизм по отношению ко всем предметам и явлениям, научно неизвестным, вреден, потому что он антибиологичен. А жить надо. Ты знаешь, что физиологи доказали, что, пользуясь своими органами чувств, мы стремимся воспринимать все не наиболее точным, а наиболее экономным образом, наиболее выгодным, наиболее полезным. Какую лучшую норму жизни можно избрать, кроме увеличения пользы?
— Нет, нет, это привело бы к величайшим абсурдам в теории и на практике. Нам пришлось бы принять логические фикции: свободную волю, ответственность, заслугу; мы должны были бы принять все, даже величайшие несообразности религий.
— Нет, мы приняли бы только то, что полезно.
— Но по отношении к полезному не имеется такой достоверности, как по отношению к истинному, — возразил Андрес. — Религиозная вера для католика, помимо истинности, представляет еще и пользу, для неверующего она может быть ложной, но полезной, а для другого неверующего — и ложной, и бесполезной.
— Хорошо; но может найтись точка, на которой мы все окажемся согласны, например, относительно полезности веры для какого-нибудь определенного действия. Вера по отношению к вещам, имеющим касательство к природе, несомненно, имеет огромную силу. Если я считаю себя способным совершить прыжок в один метр, я его сделаю; если верю, что могу совершить прыжок в два или три метра, может быть, я сделаю и его.
— Однако, если бы вы верили, что можете совершить прыжок в пятьдесят метров, вы бы его не сделали, как бы твердо ни верили.