Андрей Белый. Новаторское творчество и личные катастрофы знаменитого поэта и писателя-символиста
Шрифт:
Глава 8
Жизнь в России
(1916–1921)
В августе 1916 года Белый возвращается в Россию. Печально его свидание с родиной. «Боже мой, – пишет он в «Записках чудака», – грязно, серо, суетливо, бесцельно, расхлябано, сыро; на улицах – лужи; коричневатой слякотью разливаются улицы; серенький дождичек, серенький ветер и пятна на серых, облупленных, нештукатуренных зданиях; серый шинельный поток; все – в шинелях; солдаты, солдаты, солдаты – без ружей, без выправки; спины их согнуты, груди продавлены; лица унылы и злы; глазки бегают…
…Теперь я увидел, а – что? Что все, все развалилось; что старое рухнуло, и революция (революция ли этот обвал?) совершилась до революции… Понял я, что в России изолгано все; эти сэры достаточно тут нашутили и прошутили; прошученный здесь воздух прессы; и прошучены души; прошучено „я“, им стреляют из пушек; „им“ нужны тела, лишь говядина красная, туши; и в регистрацию туш был я призван в Россию».
Но
Белый был «в моде»: его окружали поклонники, осаждали девицы. В. Ходасевич («Некрополь») вспоминает о своей встрече с ним у Бердяева в вечер убийства Распутина. «Физически огрубелый, с мозолистыми руками, он был в состоянии крайнего возбуждения. Облысевшее темя с пучками полуседых волос казалось мне медным шаром, который заряжен миллионами вольт электричества». Ходасевич сразу догадался, что Белый страдает манией преследования и всюду видит оккультных провокаторов.
На революцию 1917 года Белый откликается статьей «Революция и культура» (М.: Изд. Лемана и Сахарова, 1917), в которой утверждается революционная стихия искусства. Духовный огонь Прометея есть очаг революции в предреволюционное время; революция – акт зачатия творческих форм, созревающих в десятилетиях. Революционный период начала века бежит по Европе в волне романтизма, а в наше время проходит перед нами в волне символизма. Творения отцов символизма чреваты уже революцией, мировой войной и многим еще, не свершившимся в поле нашего зрения. Кто сумеет проникнуть в мифы недавнего прошлого, тот повторит слова Блока:
Но узнаю тебя, начало Высоких и мятежных дней.Революция политическая – только отражение революции духовной. В искусстве эта революция происходит уже давно; она выражается в бунте против форм. «Осознается, что творчество – в творчестве новых духовно-душевных стихий; его форма – не бренная, нет, не глина, не краска она; и не звук; нет, она есть душа человека».
И статья заканчивается призывом к «пламенному энтузиазму» подлинной революции. «Революция духа, – пишет Белый, – комета, летящая к нам из запредельной действительности: преодоление необходимости в царстве свободы; уразумение внутренней связи искусств с революцией, в уразумении связи двух образов: упадающей над головою кометы и неподвижной звезды внутри нас. Тут-то подлинное пересечение и двух заветов евангельских: „алчущего накорми“ и „не о хлебе едином“». Статья написана с большим радостным подъемом, с верой в наступление «царства свободы» и в духовное перерождение человечества. Как и Блок, Белый зовет «слушать музыку революции».
В октябре 1917 года – в дни Октябрьской революции – Белый заканчивает свою «Поэму о звуке» – «Глоссалолию» [26] . Это – небольшой трактат о звуке как «жесте утраченного содержания». В предисловии мы читаем: «„Глоссалолия“ есть звуковая поэма. Среди поэм, мной написанных („Христос Воскрес“ и „Первое свидание“) – она наиболее удачная поэма. За таковую и прошу ее принимать. Критиковать научно меня – совершенно бессмысленно». Автор стремится проникнуть в тайны языка, в глубинные его пласты, где нет еще ни образов, ни понятий. Слово – земля, лава, пламень. Поверхность его покрыта облаком метафор; нужно рассеять этот туман и переступить за порог: в ночь безумия, в мироздание слова, где нет ни мысли, ни образа – одна «пустая и без-видная твердь»; но Дух Божий носится над ней. Автор не скрывает, что поэма его вдохновлена «очерком тайно-ведения» Рудольфа Штейнера. Сухую «науку» антропософии Белый расцвечивает красками поэзии. В начале был звук, «как танцовщица прыгал язык, – пишет он, – игры танцовщицы с легкой, воздушной струей точно с газовым шарфом – теперь нам невнятны». Но автор верит, что наступит время, когда «мимика звуков» в нас вспыхнет и осветится сознанием. Теперь же мы бредем ощупью и только смутно догадываемся. Мы чувствуем, например, что «влетание воздуха в глотку есть Hah!» Оттого-то и «ах» – удивление, опьянение воздухом; «ha» – отдание, эманация воздуха, жар души.
26
Она появилась в печати только через пять лет (Белый А. «Глоссалолия». Поэма о звуке. Берлин: Эпоха, 1922).
Спустившись в «мироздание слова», на «густую и безводную твердь», поэт намерен поведать нам «дикую истину звука».
«Я – скиф, – пишет он, – в мире созвучий родился и только что ощущаю себя в этом новом, открывшемся мире – переживающим шаром, многоочитым и обращенным в себя: этот шар, этот мир есть мой рот: звуки носятся в нем; нет еще разделения вод, ни морей, ни земель, ни растений – переливаются воздухо-жары, переливаются водо-воздушности: нет внятных звуков».
С помощью антропософского тайноведения Белый творит мифологию звуков – один из самых фантастических своих вымыслов. В начале была только «струя жара», которая неслась в выход глотки: «змея Ha-hi», полная удушений и криков. Но тут в бой вступает язык: он, как Зигфрид, мечом «r» бьет по змее «R» – первое действие, борьба; (ira – гнев, ярь, ar – борозда, Erde – земля).
Разворачивается звуковая космогония, мы узнаем много поучительных вещей; так, например, выясняется, что «скрещение линии жара с линией „r“ дает крест в окружности; hr = крест crux, croix, что струя „h“, попадая в звук „r“, начинает вращаться и пролетает сквозь зубы наружу в светящемся свисте; „z“ и „s“ – солнечные звуки; („swar“ – солнце, заря, зенит; „zen“ – день, свет)».
Белый-мифотворец смело переделывает Книгу Бытия. Люди произошли из звука и света. «В древней, древней Аэрии, в Аэре жили когда-то и мы – звуко-люди; и были там звуками выдыхаемых светов; звуки светов в нас глухо живут; и иногда выражаем мы их звукословием – глоссалолией».
Объяснив заумный, таинственный смысл всех гласных и согласных русского алфавита, поэт заканчивает поэму патетическим обращением к стране Аэрии. «Образ, мысль, – пишет он, – есть единство; преодолеть раздвоение словесности – значит преодолеть и трагедию мысли без слова; и вспомнить, что есть память памяти или сложение речи; творение нас и всего, в чем живем, потому что звук речи – есть память о памяти, об Аэрии, милой стране; стране действа, лилее, крылеющем ангеле слез…
Сквозь обломки разбитой, разорванной, упадающей жизни, – к Аэрии.
Да будет же братство народов, язык языков разорвет языки и совершится второе пришествие Слова».
Автор, конечно, прав: научно критиковать его антропософскую лингвистику совершенно бессмысленно. «Глоссалолия» – поэтическая сказка о «милой стране» Аэрии, где фантастической радугой переливаются «воздухо-жары» и «водо-воздушности».
Марина Цветаева помнит Белого эпохи 1917–1918 годов [27] . «Всегда обступленный, всегда свободный… в вечном сопроводительном танце сюртучных фалд… старинный, изящный, изысканный, птичий – смесь магистра с фокусником, в двойном, тройном, четверном танце: смыслов, слов, сюртучных ласточкиных фалд, ног – о, не ног! – всего тела, с отдельной жизнью своей дирижерской спины, за которой – в два крыла, в две восходящие лестницы – оркестр бесплотных духов… Прелесть – вот тебе слово: прельстительный и, как все говорят, впрочем, с нежнейшей улыбкой – предатель!»
27
Цветаева М. Пленный дух (Моя встреча с Андреем Белым) // Современные записки. 1934. № 55.
М. Цветаева встречала «прельстителя» на лестнице ТЕО и Наркомпроса. Однажды на зеленой лужайке Дворца искусств она присутствовала на его лекции. С блестящим мастерством передает она импровизацию Белого «о ничевоках». «Ничевоки, – говорит лектор, – это – блохи в опустелом доме, из которого хозяева выехали на лето… Дача! Не та бревенчатая дача в Сокольниках, а дача – дар, чей-то дар, и вот русская литература была чьим-то таким даром, дачей, но… (палец к губам, таинственность) хо-зяева вы-е-х-а-ли. И не осталось ничего… От всего осталось не ничего, а кхи-хи… На черных ножках блошки. И как они колются! Язвят! Как они неуязвимы. Как вы неуязвимы, господа, в своем ничего-ше-стве! По краю черной дыры, проваленной дыры, где погребена русская литература (таинственно)… и еще что-то… на спичечных ножках – ничегошки. А детки ваши будут – ничегошеньки…»
И Цветаева продолжает: «Это Белый ubertanzt ничевоков. Ровная лужайка, утыканная желтыми цветочками, стала ковриком под его ногами – и сквозь кружащегося, приподнимающегося, вспархивающего, припадающего, уклоняющегося, вот-вот имеющего отделиться от земли – видение девушки с козочкой!»
В 1920 году Белый жил некоторое время во Дворце искусств, на Поварской у Кудринской площади (дом Ростовых в «Войне и мире» Толстого). Б. Зайцев вспоминает о своем посещении поэта [28] :
28
Зайцев Б. Андрей Белый // Русские записки. Июль 1938 г.