Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Но особо остро он это ощущал — и этого никто не знал, — когда он сначала калечил, а потом забивал насмерть живого невинного человека. Именно в этот миг в нем поднималась, вспенивалась некая улыбчивая и неземная сила, и чем невиннее бывал казненный, тем слаще и горячее подымалась в Иване эта непонятная сила. В этот миг он постигал, что человек не скотина или собака, а нечто высшее во всей Вселенной и отнять у него жизнь по своей прихоти — значит хоть на волос изменить по–своему судьбу этой Вселенной, стать вровень по власти с духами стихий.

Он не думал об этом прямо и боялся вникать, но это ощущение всевластия подтверждалось и укреплялось наслаждением — сладость убийства переливалась в сладострастие, и, может быть, в этом тоже был признак сверхчеловека, которому все дозволено ради высшей идеи. Идея эта — великая держава, его, Ивана Четвертого, держава — оправдывала все, что он делал против обычной,

обыденной совести, и когда он верил в эту идею, то никого не щадил.

Но чтобы ощутить подспудную стихию сполна, надо было за миг до смерти жертвы подшутить над нею, поманить ее лживой надеждой, поглумиться. Иногда это было на грани кощунства, когда кровь проливалась в храме; он соглашался, что погибают и невинные. «Лучше десять невинных погибнут, но среди них один злодей, чем злодей останется на воле: невинные, погибнув, примут венец мученический, а злодей будет вырван, как плевел, и брошен в печь». Он умел найти тексты в Ветхом Завете [134] и даже в Новом и привести их в свое оправдание, как в письме к Курбскому. (Почему Андрей не ответил? Нечего отвечать? Вот четвертый год идет, как молчит.)

Никто не смел возражать Ивану Грозному, а кто смел, того рано или поздно настигала расплата. Так поплатились даже дворяне — сословие, из которого он черпал себе защиту: триста челобитчиков Земского собора [135] жаловались на опричнину, из них пятьдесят били на торгу, отрезали языки, а троим отрубили головы. Один на пытке кричал: «Опричнина — шайка воровская, на кровавой поруке она стоит, и конец ее — на лобном месте!» Давно подавлены протесты древних боярских родов и остатков удельных князей. И вот — восстают дворяне худородные и, еще хуже того, князья церкви. Это напугало Ивана сильно и глубоко. И чем глубже, тем тщательнее он прятал свою самую главную и, как он думал, самую постыдную слабость.

Это был страх низменный, животный — Иван до спазмы, до заикания боялся насильственной смерти. Таким страхом он болел всегда и с каждым годом все сильнее.

А бывал иной страх — потусторонний: приближение Ангела Смерти, кары Божьей.

В этот раз оба страха сошлись: выступление стольких дворян и протесты и укоры отцов церкви. Сначала сложил с себя сан митрополита и ушел в Чудов монастырь его бывший духовник Афанасий, потом стал просить распустить опричнину митрополит Герман Полевой, и пришлось сразу его отставить, а теперь Филипп Колычев [136] хоть и обещал не вмешиваться в опричные дела, но за опальных продолжал всенародно укорять. Позавчера в Успенском соборе после литургии на проповеди начал опять говорить о невинно заключенных и казненных, а Иван с царского места страшным голосом просил его: «Молчи, только об одном прошу тебя, святой отец, молчи!» Но Филипп — худой, тихий, непреклонный — отвечал: «Наше молчание грех на душу твою налагает и смерть приносит». Храм замер, молчание давило, все, напрягаясь, ждали ужасного, но царь пересилил себя и вышел: он испугался того, что хотел крикнуть. Он не спал всю ночь. Наутро было Рождество — великий праздник, и ради этого и примирения с митрополитом Иван пригласил Филиппа на обед в свою новую опричную крепость за рекой Неглинной. В эту крепость никому, Кроме опричников, доступа не было.

Ее построили невиданно быстро — за полгода. Над трехсаженными каменными стенами глядели бойницы башен, на шпилях простирали крылья черные орлы, а на железных воротах был вздыбленный лев — символ гнева. Сотни опричников в полной броне день и ночь стояли возле пушек и пищалей, у поднятых мостов дежурили всадники, никого даже близко не подпускали. Народ дивился и недоумевал: царь ушел из Кремля, кого он боится?

Сегодня здесь за особым столом сидели царь, митрополит, царица Мария Черкасская [137] и оба сына — Иван и Федор. За другим столом сидели ближние опричники, вожаки: Басманов, Вяземский, Скуратов, Василий Грязной, Захарий Очин, Михаил Черкасский [138] — глава опричной Думы — и некоторые другие. Все они вели разговоры тихо и чинно, поглядывая то на царя, то на митрополита, который сидел, прикрыв глаза выпуклыми веками, спокойно и прямо. Худое лицо его с редкой русой бородой было бледно и сурово.

В узкие окна новой сырой палаты ломилось зимнее солнце, горели узоры на выпуклом серебре, на хрустале графинов, теплом дышала огромная, под потолок, Изразцовая печь, но все ждали чего-то. Иван чувствовал это и начинал раздражаться: он искренно хотел обойтись сегодня без гнева и споров. Был первый день праздника, он устал от стояния на великом повечерии, утрене и литургии, расслабленно, как бы через дымку этой приятной усталости, смотрел на знакомые лица и мысленно просил Бога дать ему сегодня отойти от всех дел. Но тут же он вспомнил, что пригласил сюда митрополита для дела, и, поманив пальцем, что-то сказал подбежавшему

кравчему — Федору Басманову [139], кудрявому и светлоглазому, которого презирали и гнушались за содомский грех даже сами опричники. Федор взял дорогой ковш серебряный с чеканкой, налил в него меда и поклонился митрополиту: «Великий государь жалует тебя, святой отец, ковшом этим и просит испить во здравие его и семейства и праздника Рождества ради!» Басманов тряхнул кудрями и отступил, нагло щуря глаза, а Филипп, не глядя на него, перекрестил ковш, отпил и, слегка наклонив клобук в сторону царя, на миг приподнял веки. Взгляд его, грустный и строгий, встретился с подозрительными зрачками Ивана: царь, как и многие, заметил, что митрополит перекрестил ковш, как бы очищая его. Зрачки царя побежали, проверяя это, по лицам опричников и подметили усмешливый взгляд Вяземского — Афанасий Вяземский тоже понял Филиппа. Лоб Ивана порозовел, и голос стал вкрадчив, смиренен:

— Чем прогневал я тебя, владыко, что дар ты мой крестом очищаешь?

Все замолчали, выжидая. Филипп взглянул прямо, устало.

— Не твой дар я очищал, а руку раба твоего Федора, — твердо сказал он и опустил глаза.

Иван не знал, что ответить. Гнев нарастал, а он загонял его под спуд — запоминал все взгляды и все улыбки, мельчайшее движение в лицах — все, чтобы потом обдумать. Но сейчас будет продолжаться обед, и все поймут, что, несмотря на некоторые разногласия, царь и митрополит всея Руси заодно.

И обед продолжался, к разочарованию некоторых и к облегчению других, как обычный обед у царя — благочинно и не спеша, с переменой блюд, негромкими пустыми разговорами и сонливыми длинными паузами. Это был не разгульный пир, который для многих будет этой ночью, когда останутся только свои. Но может быть, если на царя найдет благочестивость, никакого пира не будет. А может быть, и сейчас это только притворство, и вот он неожиданно крикнет свое утробное, дикое: «Гей!» — и ринутся слуги, сверкнет сталь. Один Малюта Скуратов, который скромно подбирал лепешкой остатки киселя, знал, что сегодня ничего такого не будет.

После обеда Иван Васильевич обычно крепко спал часа два, но сегодня не мог заснуть. Смелость митрополита его уязвила и напугала: ведь Филипп знал, как поплатился князь Овчинин за намек на Федора Басманова. Значит, церковные иерархи тоже против него восстали. Откуда ждать удара? Удельный князь Владимир Андреевич [140], конюший Челяднин, Дмитрий Ряполовский, Куракины и Пронские… Нет, эта крепость не спасет — надо укреплять Вологду, свозить туда ядра и порох, человек пятьсот стрельцов–опричников. Ведь из Вологды по Сухоне можно уплыть в Двину, а по Двине — в Архангельск, где будет ждать английский корабль, который отвезет его с семьей к королеве Елизавете. Да, мудр он, что все подготовил: посол английский Дженкинс в русском платье был тайно приведен в спальню царя, и было ему на словах сказано о такой просьбе, которую нельзя доверить никому. Знают об этом Алексей Басманов да этот Дженкинс. Алексея тоже можно за что-нибудь убрать, чтобы не опозорил — не проболтался, а вот посла нельзя… Триста пушек для Вологды хватит? Можно и в монастырь уйти — разом все решится, как тогда исповедался он белозерским старцам…

Иван вздохнул и нахмурился — вспомнил ночь осеннюю, келью, треск свечей, черные мантии схимников, их прозрачные глаза, худые кисти рук. Он плакал, говоря им почти искренно: «…Среди темных и мрачных мыслей своих обрел я у вас малую зорю света Божьего — надежду уйти от мятежа и смятения мирского в пострижение, в приятие ангельского чина». Он упал в ноги испуганному игумену монастыря, прося уже сейчас отвести ему келью, куда он укроется, когда придет время. Игумен благословил его намерение. Уже тогда он стал потаенно как бы готовиться к монашеской жизни. И все, кого он приблизил, вместе с ним. Так родился «тайный орден» в Александровой слободе, монахи–опричники в черных шлыках, молящиеся на всенощном бдении во главе с игуменом–царем. С четырех утра до десяти молились они в храме, а потом шли в трапезную, где вкушали постное, слушая что-нибудь из жития святых. Так продолжалось по нескольку дней. Иные люди из бояр и дворян–земцев страшились этих монашествующих бдений больше торговых казней: слова «антихрист во храме» и «уже при дверях стоит» повторялись шепотом из дома в дом.

Иван не знал этого и никогда не узнал. Сейчас, вспоминая свои ночные великопостные службы, он ощущал тихую гордость. «Надо увеличить опричников с тысячи до полутора тысяч, — думал он, начиная дремать, — и набирать их надо в Костромском уезде, костромичи служат верно и жестко. А в Вологду я пошлю каменотесов и плотников, которые эту крепость строили, завтра же…» И он, угнездившись поудобнее, наконец заснул.

6

Поделиться с друзьями: