Андрей Платонов
Шрифт:
Власти на местах зашевелились: началось с критических статей в воронежских газетах в первой половине 1928 года, а закончилось судебными расследованиями, допросами и арестами мелиораторов. К 1930 году практически все бывшие коллеги Платонова оказались под следствием. Их подозревали в сознательном вредительстве. Так по аналогии с известным всей стране Шахтинским делом [30] возникло менее громкое «дело мелиораторов», в котором А. П. Платонову, судя по опубликованным документам, отводилась едва ли не главенствующая роль.
30
Официальное название: «Дело об экономической контрреволюции в Донбассе». На судебном процессе в мае — июле 1928 года ряд инженеров и техников, работавших в Шахтинском и других районах Донбасса с дореволюционных времен, были обвинены в том, что с 1923 года по заданию «Парижского центра» и бывших владельцев шахт совершали акты вредительства; пятеро обвиняемых
Двадцать первого апреля 1930 года бывший подчиненный Платонова A. Л. Зенкевич, сменивший его в 1926 году на должности губернского мелиоратора, показывал на следствии: «В контрреволюционную вредительскую деятельность, ставившую своей целью срыв мелиоративных работ, дискредитацию их в глазах населения и ослабление могущества Советского Союза, я был вовлечен губмелиоратором Платоновым в 1924 году».
В тот же день был допрошен в качестве свидетеля заместитель губернского мелиоратора (сначала при Платонове, затем при Зенкевиче) П. А. Солдатов. «Во вредительскую работу я был вовлечен в 1924 г. инж. ПЛАТОНОВЫМ, бывш. Губмелиоратором».
Как справедливо замечают авторы статьи, тот факт, что оба показания против Платонова датируются одним днем, указывает на спланированный характер фабрикуемого дела, и, таким образом, можно предположить, Платонова к аресту вели, приуготовляя ему роль организатора КРВО (контрреволюционной вредительской организации).
В августе 1930 года Солдатов был арестован и дал новые показания против бывшего начальника: «В мае 1923 года я поступил на должность техника по мелиоративной гидрофикации. На эту должность меня никто не протежировал, но принимал на эту службу зав. отделом гидрофикации Платонов А. П., служащий какой-то газеты и занимается литературным трудом, проживая в городе Москве. <…> Настоящая фамилия А. П. Платонова — Климентов, переменил он ее очевидно до 1923 г. Андрей до 1923 г. был партиец, но когда я с ним встретился, он был исключен».
Девятнадцатого декабря 1930 года был снова допрошен А. Зенкевич: «В к-p организацию мелиораторов я был вовлечен в 1924 г. инженером ПЛАТОНОВЫМ. Перед моим отъездом из Москвы в Воронеж инженер ПРОЗОРОВ (научный секретарь Технического Комитета НКЗ) мне указал, что одной из моих основных задач будет являться максимальное развертывание сети мелиоративных Т-в, что все директивы и указания по этому поводу я получу у ПЛАТОНОВА, которого он мне рекомендовал как „своего“ человека. В таком же приблизительно духе ПРОЗОРОВ отозвался о Зам. Губмелиоратора СОЛДАТОВЕ и инж. ДМИТРИЕВЕ, направленных в Воронеж незадолго до меня. Спустя некоторое время по прибытии в Воронеж я ПЛАТОНОВЫМ и СОЛДАТОВЫМ был посвящен в курс вредительской работы. <…> Эта работа, охватывающая „восстановительный период“ (1924–1926) была в целом одобрена и участники нашей группы (Платонов, Солдатов, инженер Николаев и я) по приезду в Москву в 1926 году на съезде получили личное одобрение от Спарро и Прозорова. Тогда же Платонов был переведен на работу в Москву, я был назначен на его место, а Солдатов оставлен моим заместителем».
Вслед за этим показания против Платонова стали давать другие участники дела. Обвинения в сознательном вредительстве перемежались с обвинениями в технологических просчетах, и вопрос, почему главный фигурант не был привлечен либо просто допрошен, если была арестована и осуждена на сроки от пяти до десяти лет вся его команда, — более чем очевиден. Менее очевиден ответ.
Коснувшийся сего сюжета в книге «Житель родного города» О. Г. Ласунский, который первым это дело в архиве и обнаружил, предположил, что следователи воронежского ОГПУ не стали разыскивать Платонова «в густонаселенной столице, а в перипетиях российской литературной жизни они не шибко разбирались». С этим выводом не согласились молодые авторы статьи: «Ведь при том обвинительном заключении, в котором Платонов назван руководителем КРВО, дело должно было быть возвращено Коллегией ОГПУ на доработку: Коллегия не могла не видеть того кричащего диссонанса, который вносило в этот документ непредъявление обвинения главному фигуранту дела — А. Платонову».
Но кто бы ни был прав, одно можно сказать: Платонова спасла, вывела из-под огня литература. Мистическим или земным образом, от беды уберегла его Муза. Бывший воронежский мелиоратор А. П. Платонов был обречен, действующий столичный (это важно в данном случае подчеркнуть) пролетарский писатель Андрей Платонов — нет. Конечно, веди следствие профессионал, разбирающийся в литературной ситуации (и здесь прав Олег Ласунский: воронежское ОГПУ, скорее всего, плохо понимало, о ком и о чем шла речь), то пусть не в 1930-м, а летом 1931-го, то есть как раз тогда, когда проходил суд над мелиораторами, а Платонова пинали все кому не лень за хронику «Впрок», грамотному следователю было бы более чем логично объединить два вредительских начинания А. П. Платонова — мелиоративное и литературное в одно и добиться убийственного резонанса и громкой славы для бдительных органов диктатуры пролетариата. Но этого не произошло.
Возможно, потому, что травля Платонова-писателя и следствие по делу «воронежских вредителей» разминулись по времени и в Воронеже еще действовала инерция писательского, столичного успеха бывшего губмелиоратора, а может быть, правы молодые исследователи, и «под А. Платонова была подложена мина с дистанционным управлением, которая могла быть приведена в действие в любой нужный момент, как во время следствия, так и после его окончания».
Правда, слишком уж много было впоследствии поводов для того, чтоб мину взорвать, да так и не взорвали. Однако для внутренней биографии писателя, для понимания его душевного и духовного состояния важнее всего тот факт, что не раз приезжавший в эти годы в Воронеж Платонов об арестах бывших коллег знал, и хотя неизвестно, что на сей счет думал и как к происходящему относился — внутренне был готов последовать за ними. Так догонял несчастный герой «Епифанских шлюзов» Бертран Перри своего создателя, так в атмосфере страха, угроз, мучительных размышлений и ожиданий вынашивался «Котлован» с его одиноким «невыясненным» героем, потерявшим смысл общего и отдельного существования в стране, где мыли полы под праздник социализма.На титульном листе одной из авторизованных машинописей повести стоят даты «ноябрь 1929 — апрель 1930», которые долгое время считались временем создания «Котлована», хотя, как предположила, работая с записными книжками Платонова, Н. В. Корниенко, речь в данном случае, возможно, шла о платоновской датировке событий повести, сама же повесть писалась позднее, и это момент принципиальный. Если учесть, что литературным спутником «Котлована» стала «бедняцкая хроника» «Впрок», датировка первого варианта которой — весна 1930 года, равно как и время действия, вопросов не вызывает, то очень важно знать: что чему предшествовало — «Впрок» «Котловану» или наоборот? И либо Платонов в колхозном очерке, вызвавшем, как известно, уже не просто неудовольствие или раздражение, но пароксизм у Сталина, попытался показать дальнейшее течение жизни, либо пошел вспять времени — от очерка к повести, к истокам коллективизации, к страшной, переломной зиме 1929/30 года. Если верно последнее, а судя по всему, так и есть, смысл «Котлована» становится еще более страшным, более пронзительным и беспощадным, и именно эта повесть являет собой подведение итогов и безответный ответ на вопрос: что было сделано с Россией и с русским человеком в XX веке?
Впервые увидевший в нашей стране свет в 1987 году в «Новом мире», но, к сожалению, в сильно искаженном виде (и такими же искаженными были первые публикации на Западе, а также многочисленные издания повести в первой половине 1990-х годов в России), «Котлован» сделался одним из самых обсуждаемых и уже не только среди литературоведов, но и среди политиков, публицистов произведений, которое не иначе как по недоразумению либо излишнему демократическому усердию включили в школьную программу, предлагая считать его создателя едва ли не предтечей и идеологом диссидентского движения в СССР и главным антисоветчиком страны, хотя дело обстояло много сложнее.
Сколько бы о «Котловане» ни было написано, сколь досконально ни изучен текст этой предельно емкой, неразбавленной повести, все равно она остается очень загадочной, странной, непонятно, как и откуда появившейся вещью. И вот почему. Даже если встать на коммунистическую точку зрения и вслед за Авербахом признать, что Платонов сочинял двусмысленные или недвусмысленно мелкобуржуазные и анархические рассказы, то к «Котловану» эти определения отношения не имеют в силу их слабости, пресности и деликатности. Между повестью и другими платоновскими произведениями тех лет, между «Чевенгуром» и «Котлованом», между «Че-Че-О» и «Котлованом», между «Усомнившимся Макаром» и «Котлованом», между «Записными книжками» и «Котлованом», между либретто «Машинист» и «Котлованом» при всей преемственности и перекличке образов и мотивов лежит пропасть еще большая, нежели та, что хотели выкопать строители общепролетарского дома. Здесь настолько иной авторский фокус и отношение к происходящему, что поражает уже не скорость создания, хотя темпы платоновской литературной работы оставались на рубеже 1920—1930-х годов столь же высокими, — поражает воплощение замысла. Впечатление такое, что между ними — замыслом и его воплощением — есть нестыковка. «Котлован» менее всего замышлялся автором для того, чтоб опорочить колхозное строительство, как это произведение с перестроечных времен повелось толковать. Напротив — к этой повести с еще с большим основанием можно отнести фразу из платоновского письма Горькому: «Я же писал совсем с другими чувствами».
В июне 1931 года Платонов описывал в письме Сталину свое душевное состояние той поры, когда он работал над «Котлованом»: «В прошлом году, летом, я был в колхозах средневолжского края (после написания „Впрока“). Там я увидел и почувствовал, что означает в действительности социалистическое переустройство деревни, что означают колхозы для бедноты и батраков, для всех трудящихся крестьян. Там я увидел колхозных людей, поразивших мое сознание, и там же я имел случай разглядеть кулаков и тех, кто помогает им. Конкретные факты были настолько глубоки, иногда трагичны по своему содержанию, что у меня запеклась душа, — я понял, какие страшные, сумрачные силы противостоят миру социализма и какая неимоверная работа нужна от каждого человека, чья надежда заключается в социализме. В результате поездки, в результате идеологической помощи ряда лучших товарищей, настоящих большевиков, я внутренне, художественно отверг свои прежние сочинения — а их надо было отвергнуть и политически, и уничтожить или не стараться печатать. В этом было мое заблуждение, слабость понимания обстановки. Тогда я начал работать над новой книгой, проверяя себя, ловя на каждой фразе и каждом положении, мучительно и медленно, одолевая инерцию лжи и пошлости, которая еще владеет мною, которая враждебна пролетариату и колхозникам. В результате труда и нового, т. е. пролетарского подхода к действительности, мне становилось все более легко и свободно, точно я возвращался домой из чужих мест».