Андрей Платонов
Шрифт:
И действительно, на «бедняцкой хронике» стояла несомненная платоновская метка, знак его профессионального мастерства. У хроники был свой герой — измученный заботой за всеобщую действительность душевный бедняк, который «способен был ошибиться, но не мог солгать и ко всему громадному обстоятельству социалистической революции относился настолько бережно и целомудренно, что всю жизнь не умел найти слов для изъяснения коммунизма в собственном уме».
Внешне похожий на подкулачника, он путешествует по колхозной Руси подобно тому, как странничал по революционной России Саша Дванов, только без специального задания и направления и уж тем более без каких бы то ни было полномочий. Так продолжал ездить и сам Платонов все эти годы. Но герой для него важен. Это не журналист, не писатель в командировке, не литератор, а неприкаянный труженик, безработный электротехник, возможно, как и Вощев, уволенный с производства «вследствие роста
В первородстве рабочей профессии по отношению к художественному слову сказалась платоновская установка, выраженная как в самой хронике «Впрок»: «…первосортные люди заняты непосредственным строительством социализма, а второстепенные усердствуют в искусстве», — так и в написанной в начале 1931 года статье «Великая Глухая»: «…писатель не может далее оставаться лишь профессионалом одного своего дела, он должен вмешаться в самое строительство, он должен стать рядовым участником его… Нельзя командировочным, зрительным, сторонним путем приобрести необходимые для работы социалистические чувства: эти чувства рождаются не из наблюдения или даже изучения, а из участия, из личного, тесного, кровного опыта, из прямой производственной социалистической работы. Конечно, здесь есть противоречие — трудно практически совместить две напряженные работы, скажем, писателя и механика. Но быть писателем во время устройства социализма, ощущая социализм лишь профессиональными чувствами, а не вживаясь в него производственно, так сказать, опытом рук, в то время, когда и для самых передовых участников социалистического зодчества социализм является лишь в форме предчувствия, быть только писателем в это время есть еще большее противоречие и даже наглость…»
Как относилась к этим рассуждениям платоновская Муза, что думал на сей счет заточенный в тесной грудной клетке «евнух» его души — вопрос спорный, но на их глазах вновь замышлялся «побег к паровозам», пусть даже во имя высокой цели и по причине неприятия автором современной ему литературы. Статья «Великая Глухая» — а этой метафорой Платонов обозначил бесчувственную к жизни литературу, которая слышит ветер социализма очень слабо, которая «оглушена… самим ложно-профессиональным, „дореволюционным“ положением своих кадров» и своими «инструкторами и надсмотрщиками», и те «вместо обучения… рвут иногда писателя „за ухо“, а он и так почти глухой» — при жизни Платонова напечатана не была, как не было напечатано и очень острое, полемичное авторское предисловие к хронике «Впрок», содержащее полемику с идеями моцартианства в искусстве.
Последнюю идею развивали защитники индивидуальности творчества, представители литературной группы «Перевал», к которой Платонова порой ошибочно причисляли (как раз из-за его реального литературного двойника Алексея Платонова). Сам же он сравнивал «моцартиански оборудованный», однако не имеющий на деле никакой душевной мускулатуры сальеризм с гноем погибающего исторического класса, а подлинное новое моцартианство — с бедной избой-читальней, где технически и культурно невооруженный Моцарт «учится делать из своей безмолвной души общественное явление».
Платонов оставался верен идеям, которые высказывал десятью годами раньше на страницах «Воронежской коммуны» и которые отстаивал теперь в полемике и с «перевальцами», и с «рапповцами», чувствуя ложность обеих, пусть даже противоположных по отношению друг к другу позиций: «…вопреки мнению тех идеологических паразитов, которые признают искусство действительностью, пропущенной через эмоционально-индивидуальные, ароматические особенности автора и еще дополнительно окрашенной в эти благоухающие качества писателя <…> литература должна происходить из чувства коллектива и представлять из себя не букет индивидуальных ощущений, годный лишь для излишества, а — хлеб наш насущный <…> литература не служанка для пролетарской революции — рабынь последней не нужно — а ее младшая сестра, такая же мужественная, желающая, чтобы старшая сестра воспитала ее впрок».
Только вот не складывались отношения между сестрами, хотя младшая не просила для себя ничего, и в анкете журнала «На литературном посту» «Какой нам нужен писатель?» пролетарский автор продолжал настаивать: «В эпоху устройства социализма „чистым“ писателем быть нельзя. Нужно получить политехническое образование и броситься в гущу республики. Искусство найдет себе время родиться в свободные выходные часы» [41] .
Будь эти строки напечатаны, они прозвучали бы открытым вызовом не только по отношению к рапповскому лозунгу «ударничества в литературе» (ибо Платонов предлагал прямо противоположное: не ударники производства в литературу, а писатели должны
пойти в производство), но, что еще важнее, прозвучали бы своеобразным упреком в адрес тех из платоновских современников — Булгакова, Пришвина, Замятина, Грина, Пильняка и даже Алексея Толстого, не говоря уже об Ахматовой, Пастернаке или Мандельштаме, — кто ни при какой погоде не согласился бы поступиться ради строительства социализма творческой свободой и независимостью либо просто привычным образом жизни.41
Еще дальше шел Платонов в «Записных книжках»: «Искусство должно умереть, — в том смысле, что его должно заменить нечто обыкновенно человеческое; человек может хорошо петь и без голоса, если в нем есть особый, сущий энтузиазм жизни».
«Сальери, конечно, может лишь думать своим рассудком, но не может непосредственно усваивать им коллективного, классового исторического опыта; от этого и сохнет и мучается Сальери, и по заслугам не уважает свой бескровный разум, которому нет питательной жилы из коллектива, а для равенства в силах, для самоуважения Сальери стремится уничтожить и чужой разум, беря себе на помощь интуицию, то есть нечто произвольно зарождающееся, — дар от Бога, а не от людей, ибо к ним Сальери не знает дороги. Он хочет, чтобы и люди питались этой интуицией, а не рассудком, — собственной личностью, а не из коллективного источника. Он бы желал, чтоб насущный ржаной хлеб сознания пропал на земле и в пищу пошла бы подводная клавдофора — редчайшее реликтовое растение из девственных болот, не имеющее никакой пользы для сытости трудящегося человека».
Водоросль по имени «клавдофора» была одним из героев опубликованной в 1928 году повести Михаила Пришвина «Журавлиная родина», этого своеобразного гимна художественному творчеству, его спасительной самоценности в условиях наступления государства наличность. Для Платонова индивидуалистическая философия художника сальерична, и здесь прошла грань между двумя писателями, которых так любят сравнивать, а между тем их конфликт не менее примечателен. В 1931-м Пришвин, отправившись в командировку в Свердловск, вернулся оттуда в ужасе. «Я так оглушен окаянной жизнью Свердловска, что потерял способность отдавать себе в виденном отчет, — писал он в дневнике. — Та чудовищная пропасть, которую почувствовал я на Урале между собой и рабочими, была не в существе человеческом, а в преданности моей художественно-словесному делу, рабочим теперь совершенно не нужному».
Случай Пришвина не был исключительным. Борис Пастернак от увиденного на Урале едва не помешался и два года мучился бессонницей, Мандельштам спасался от бархатной советской ночи в Армении, Алексей Толстой литературно в «Петре», а житейски в Детском (Царском) Селе, где обустроил быт с роскошью если не графской, то по крайней мере купеческой, Замятин с помощью Горького отпросился у верховного начальства за границу, Грин не желал иметь с современностью ничего общего, давно уже эмигрировав внутренне, а Булгаков в ответ на неоднократные предложения вхожих в его дом сексотов-доброхотов взять командировку на завод отвечал: «Шумно очень на заводе, а я устал, болен. Вы меня отправьте лучше в Ниццу».
И это — вершина писательского мира. О других существует злое свидетельство в дневнике Вячеслава Полонского: «Отвратительная публика — писатели. Рваческие, мещанские настроения преобладают. Они хотят жить не только „сытно“, но жаждут комфорта. В стране, строящей социализм, где рабочий класс в ужаснейших условиях, надрываясь изо всех сил, не покладая рук, работает — ударничество, соцсоревнование, — эта публика буквально рвет с него последнее, чтобы обставить квартиру, чтобы купаться в довольстве, чтобы откладывать „на черный день“. При этом они делают вид, что страшно преданны его, рабочего, интересам. Пишут-то они не для него: рабочий их читает мало. Что дает их творчество? Перепевы или подделку. Они вовсе не заражены соцстроительством, как хотят показать на словах. Они заражены рвачеством. Они одержимы мещанским духом приобретательства. Краснодеревцы не только Пильняк. То же делает и Лидин, и Леонов, и Никифоров, и Гладков. Все они собирают вещи, лазят по антикварным магазинам, „вкладывают“ червонцы в „ценности“».
Платонов был одним из немногих, кто не искал спасения ни в накопительстве, ни в творчестве и от рабоче-крестьянского пути, по которому шла страна, не уклонялся, и в изведанном им производственном, колхозном советском опыте — уникальность и его самого, и его героев. Именно таким бросившимся в гущу республики и становится рассказчик в хронике «Впрок». Через восприятие этого целомудренного, бережного человека, честного и заинтересованного свидетеля и участника «героических, трогательных и печальных» событий, передается картина устройства деревенского социализма с его «трогательной неуверенностью детства», а «не падающей иронией гибели».