Андрей Рублев
Шрифт:
Гришка сразу становится серьезным, снимает сапоги и лезет на дерево.
— Поехали, князь, не тяни, — настаивает боярин. — Не в своей небось вотчине.
— А! — отмахивается князь. — Дай хоть коням отдохнуть. Нас же никто не видел!
— Ох, не простит нам твой братец, если узнает! Убьет к чертовой матери, — бормочет боярин.
— Старшему братцу бы до девки добраться бы! — смеется князь. — На подъем тяжел братец наш! В своей вотчине заблудится…
— Дай-то бог… — бормочет кто-то с ковра.
В это время в лесу возникает приближающийся топот, все вскакивают, на поляну вылетает
— Человек сорок через реку переправилось! Вроде великий князь с охотой!
— Где? — бледнеет князь.
— К лесу подъезжают!
— А где ты раньше был?! Запорю сукина сына, пропади ты пропадом, — рычит князь, метнувшись в седло. — Ванька, Гришка! Митька! Забирайте все! Гришка, забирай все!
Через несколько мгновений поляна пуста. В лесу глохнет топот копыт.
Над поляной в солнечном сиянии проплывает белая пушинка.
И вот из леса, сокрушенно оглядываясь по сторонам, медленно выезжает охота великого князя. Впереди, в окружении богато одетых охотников, сам князь. Он как две капли воды похож на своего младшего брата, только борода чернее, да нос слегка на сторону, сломан у переносицы.
Великий князь останавливает коня, теребит бородку, глядя на вытоптанную папоротниковую поляну, засыпанную лебединым пухом, и говорит с мрачным удовлетворением:
— Та-а-ак… Ну что же, ладно…
И великокняжеская охота шагом покидает поляну.
Прошелестев верхушками деревьев, проносится прохладный ветер, и сверху на поляну падает искалеченный лебедь, которого впопыхах не успел достать с дерева Гришка. Он еще жив, вздрагивает поломанными крыльями, трясется мелкой дрожью…
Земля и разрывах облаков уходила все дальше и дальше, облака густели, все реже и реже мелькали в случайных просветах родные озера, и земля навсегда исчезла за сияющей нелепой белых облаков.
Приглашение в Кремль. Зима 1405 года
И снова зима. У тусклого захламленного оконца сидит Кирилл с залевкашенной доской на коленях. В противоположном углу выбеленной кельи над кадкой с водой курится синим дымом догоревшая лучина.
Глаза у Кирилла красные, воспаленные. Он глядит сквозь промерзшее стекло, отнимающее у дня весь его свет, и о чем-то напряженно думает, В сознании его проносятся обрывки раздражающих воспоминаний.
…Он видел его стоящим по колено в снегу, среди высоких стволов; вековая сосна с неслышным треском наклонялась и медленно, словно во сне, рушилась вниз, на Андрея, ломая сучья и поднимая тучи снежной ныли, и Кирилл, онемев в ожидании, следил за тем, как тихий ветер уносил морозное облако и обнаружил повернувшегося спиной целого и невредимого Рублева…
За дверью неожиданно раздается шум, хлопанье дверей и крик:
— Фома! Тулуп давай, Фома!.. Что?! Овчина? Где овчина?! — И кто-то, топоча, пробегает мимо кельи.
Кирилл крестится, откладывает в сторону неначатую икону и, с трудом разогнув спину, идет к двери. Одевшись, он берет стоящую в углу корзину с мокрым бельем и неслышно выходит в коридор.
Внизу,
под стенами монастыря, проруби. У каждой по нескольку человек. Кирилл осторожно спускается по тропинке, с корзиной и коромыслом, выходит на лед и, подойдя к товарищам, стелет на снег рогожу.— Вот и Кирилл пришел, — говорит Андрей.
— Ну как икона, кончил? — спрашивает Даниил.
— Кончил вроде.
— Икону кончил? — живо интересуется курчавый монах от соседней проруби. Кирилл кивает головой.
— Покажешь? — спрашивает Даниил.
— А что, интересно? — кривится Кирилл.
Андрей кладет на лед выжатые порты и, спрятав руки под мышки, говорит удивленно:
— А у меня что-то ничего не получается, что ли?
— Не люблю я белье это стирать, страх! — выпрямившись над прорубью, заявляет длинный инок.
— А вот, говорят, в Саввино-Сторожевском это дело очень уважают, — ухмыляется курчавый монах.
— Так известно, — вмешивается в разговор толстый монах с бабьим лицом, — строгих законов там… и себя перед господом соблюдают.
— Ну да! — лыбится длинный. — Настоятель там с оброчных земель баб собирает, а они — бабы-то, — хрипатый делает выразительное движение руками, — это самое бельишко и стирают!
Раздается дружный хохот. Только Кирилл молчит, сосредоточенно выполаскивая тяжелую рубаху в ледяной воде.
— А еще, слыхал я, в Галиче, — встревает в разговор кто-то от соседней проруби, — мужской монастырь через стену с женским.
— Ну? — не выдерживает длинный.
— Так там один монах стенку-то продолбил!
— Чем?
Снова хохот. Курчавый даже стонет от восторга, катаясь по льду. Кирилл не выдерживает, опускает на колени покрасневшие от холодной воды руки и срывающимся голосом говорит:
— Господи! И как ты все это слушаешь?!
Все замолкают, и в тишине только Серафим — монах с бабьим лицом — приговаривает испуганно:
— Все-все… ничего-ничего… хорошо…
У соседней проруби Фома лениво мочит в воде рубаху. Напротив него на коленях стоит Петр — молодой послушник — и смотрит в черную дымящуюся воду.
— Коленки примерзнут. Что спишь? — обращается к нему Фома. — Полощи давай!
— А зачем? — спрашивает Петр, улыбаясь.
— Смотри не простынь. А то простынешь, — невпопад продолжает Фома, глядя на противоположный берег. Там по тропинке спускается к реке молодая девка с пустыми ведрами. Фома вылавливает из проруби льдинку и держит ее на ладони.
— Какой цвет у льдинки? — спрашивает он.
— Прозрачный…
— Сам ты прозрачный…
— Ну, зеленоватый.
— Сам ты зеленоватый…
Андрей бросает выполосканную рубаху в корзину.
— Я все понял! — заявляет он. — Все! Больше к ней месяц не прикоснусь, пусть меня на куски режут!
— К кому? — но понимает Даниил.
— К иконе. Ничего не вижу! Ни цвета, ничего!.. Пригляделся! Проветриться надо как-то… А? Даниил?
— А чего ты хочешь?
— Чего хочу? — Андрей обводит взглядом работающих у — прорубей чернецов, реку, покрытую тускло поблескивающим льдом, путаницу кустов на правом берегу, девку с ведрами, спускающуюся по тропинке, и переспрашивает: — Чего я хочу?