Ангелы на первом месте
Шрифт:
Мария Игоревна втянула голову в шею и вышла на холод. Февральские ветра словно бы дуреют от ослабленных долгой зимой, простудами и авитаминозом горожан, высасывают из них последние соки, нагло крепчают, по-хулигански пытаются сорвать с людей шапки, распахнуть полы пальто и шуб, пробраться до костей.
Вечерний город пульсировал, как огромная, растёкшаяся клякса, как явленная однажды чёрная дыра.
Хаотично шарахались пьяные, какие-то грязные дети (почему вдруг
Мария Игоревна решила, что они грязные, ведь ничего же не видно?) просили милостыню. Машины из последних сил выжидали зелёного
Островки агрессивной рекламы довершали состояние всеобщего похмелья: более всего были заметны ярко освящённые вывески с призывами покупать дорогую одежду или срочно сменить марку сигарет. Только их, собственно говоря, и можно было разглядеть. Ну, и ещё остатки снега, потрескавшегося, облезлого, грязного.
Мария Игоревна добежала до обувного магазина, ворвалась в тепло и свет, словно измученный многодневным переходом путник, стучащийся в ворота монастыря.
Домой она вернулась совсем без сил, даже обувь снимать не стала, прошла в комнату, автоматически включила телевизор и села на диван.
Давали фигурное катание, и Мария Игоревна засмотрелась на счастливо кружащие пары: каждая из них рассказывала историю своей любви.
И даже если арбитры выставляли обидные оценки, всё равно любовь эта никуда не исчезала, напротив, только крепчала и скалилась красивым ртом с ровными и здоровыми зубами.
А потом пришла одухотворённая Макарова, вся в печали, вытащила из сумки груду исписанных тетрадей. Разумеется, понять в них ничего было нельзя. И вовсе даже не потому, что Царь прятался и шифровался, почерк у него оказался совершенно неприличный. Как у участкового педиатра, сплошные каракули. Макарова чуть не плакала от огорчения.
Потом притихла, села рядом, тоже уставилась в телевизор.
– Жалко, что не цветной. – сказала она. – По чёрно-белому даже музыка звучит как-то глуше, тише…
Мария Игоревна предложила добавить громкости, но пышнотелая соседка отказалась. Зато попросила налить ей тарелку борща. Актриса обрадовалась, засобиралась на кухню и только сейчас переобулась, кинула сапоги в прихожую, бу-у-ум.
Пока еда разогревалась, Макарова успела сбегать проведать мужа, заодно и переоделась, поспела вовремя, Мария Игоревна даже не заметила её отсутствия.
Так они и сидели перед телевизором, медленно разговаривая. Мария
Игоревна вспомнила, что завтра у неё спектакль, а она замоталась, даже и не подготовилась как следует, не повторила текст. Макарова поняла это как намёк, засобиралась.
– Ничего-ничего, ты мне не мешаешь, – сказала Мария Игоревна, уже давно привыкшая к своему прокуренному одиночеству. – Знаешь что, приходи завтра на меня посмотреть. Завтра – лучшая моя роль…
На самом деле она так не считала, случались в её биографии спектакли посильнее да поинтереснее, завтрашний так вообще был обычным, рядовым. Но ей захотелось придать ему особый статус. Для того, чтобы утешить Макарову, наверное.
И уже в дверях, почти напоследок, всучив ей тапочки, пахнущие обувным магазином, она взялась расспрашивать Макарову про жизнь
Царя. Часто ли встречались? Ходил ли он,
например, в бассейн? Ну, то есть были ли в его жизни регулярные мероприятия или обряды?С ходу Макарова ничего сообразить не могла, обещала на досуге подумать, приплела зачем-то своего парализованного мужа, к которому раз в неделю приходит эффектная врачиха – длинная, сухопарая, с роскошными волосами до плеч.
На том и расстались.
Ночь Мария Игоревна провела без сна. Сначала даже ложиться не хотелось, так и сидела перед телевизором, вспоминала покойную маму, потом механически, сомнамбула, перешла в спальню, легла под одеяло, задумалась.
Вспомнила, что не поужинала, но вставать не хотелось, так и лежала, уставившись в потолок. Мысли и воспоминания гудели и теснились в голове, словно разбуженный улей – с одной стороны, множество людей, событий, какие-то эмоции, а с другой – ничего конкретного, обрывки, звуки, пятна…
Когда человек взрослеет, в нём практически не остаётся живых и непосредственных чувств, лёгких, возвышенных, ломких. Инерция, память о пережитом, опыт создают слишком долгую тормозную дорожку для эмоций, которые густеют, становятся непроходимо плотными, превращаются в страсти. Любая страсть – это чувство, потерявшее новизну и гибкость, это машина, везущая саму себя и разрушающая равновесие, а значит, и человека.
Страсти – прямые свидетельства дряхления ума, погрязшего в шлаке отработанных смыслов; это – диагноз о прекращении роста тела; это – знак гниения души.
Постоянными бдениями в почтовом отделении Мария Игоревна довела свой организм до исступления, она теперь даже курить забывала, и страшно казалось выходить на улицу: любой прохожий мог оказаться Игорем или его неразделенной любовью.
А ей так и казалось, что неуверенная походка или рассеянность – первые признаки неудачного эпистолярного романа, и стоит раскрутить прохожего на откровенность, как вскроется целебная её сердцу тайна…
Или это всё-таки Царь?
Она и спектакль-то сыграла автоматически, не выходя из транса (тем более что роль тому только мирволила), нырнула за кулисы и тут же забыла про театр, потому что из-за него пришлось пропустить целый день наблюдений за посетителями почтового отделения, а вдруг сегодня она бы встретила женщину… или получила бы письмо…
Хотя, с другой стороны, чего греха таить, ничего бы она не получила, никого бы всё равно не встретила, ну, что за игры, ведь не девочка уже, далеко не девочка. А всё туда же…
Она забыла про спектакль, но люди вокруг не забыли. Оказывается, сегодня был юбилейный, сотый показ, театральные пришли поздравлять её, принесли шампанского, закуски, набились в гримёрку целым взводом – артисты, реквизиторы, одевальщицы, даже завлит Галуст пришёл, принёс большую багровую розу с начинающими увядать, печальными лепестками.
Вот и Макарова пришла, появилась бледной тенью, не ожидала увидеть такое количество народа, как бедная родственница, протиснулась в дверь, замерла, словно бы в ожидании, когда её заметят и позовут.