Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Ангелы уходят не прощаясь
Шрифт:

Над городом и обителью опускался вечер. Писатель любил эти выражения — «опускался вечер», «опускалась ночь». Как все-таки потрясающе образен русский язык! Кто видел, как в средних и северных наших широтах сгущаются сумерки — неслышно, тихо, даже как-то задумчиво, согласитесь, что более удачного выражения — «опускается вечер» трудно придумать. Матушка пошла по делам, которых у нее всегда было невпроворот, а Арсений Васильевич попросил разрешения побродить по кладбищу в одиночестве.

— Зачем спрашиваетесь? — даже обиделась матушка Евфалия, — здесь теперь ваш

дом.

— Вы про кладбище? — улыбнулся писатель.

— Да ну вас! Вам бы все шуточки шутить. Я про монастырь наш.

— Извините, матушка. Просто иной раз без шутки жизнь совсем горькою становится…

— То-то и оно, — вздохнула монахиня, — всем хочется сладкого.

— А много сладкого — вредно. Ведь так?

— Все-таки вы неисправимы, Арсений Васильевич, матушка наконец-то не выдержала и улыбнулась. И мгновенно лицо ее преобразилось. Женщина будто помолодела.

— Стойте! — воскликнул Арсений Васильевич.

— Что такое?

— Улыбнитесь еще раз. Пожалуйста!

— Вы меня пугаете…

— Эх… У вас такая чудесная улыбка. Почему вы всегда нахмурены, сосредоточены?

— А чему радоваться, Арсений Васильевич? Узки врата спасения.

— Как чему? Тому, что Господь даровал нам эту жизнь, что терпит нас со всеми нашими грехами. Это я о себе, — оговорился он. — Что каждому из нас дано призвание и то, что мы делаем — нужно людям. Ведь это же здорово — быть кому-то нужным.

— Поэтому вы столько месяцев ничего не пишите…

— А потому что дурак. Неблагодарный дурак. Мне бы за каждый лишний день благодарить Бога, а я…

— Ну-ну, продолжайте, — матушка, не переставая улыбаться, смотрела прямо в глаза писателю, — мне нравится ход ваших мыслей.

— Так сказал же: неблагодарный дурак.

— Вот держите в себе это состояние, Арсений Васильевич. Будет уходить — вспомните эту минуту.

— Тогда и я вас прошу, матушка: не отпускайте.

Кого?

— Улыбку.

— Что вы с ней ко мне привязались? Смотрите, а то рассержусь.

— Не рассердитесь, вы добрая. Просто я прошу вас быть такой, какая вы есть. Не надо соответствовать образу.

— Ну вы меня еще поучите.

— Почему бы и нет? Я же — дурак, только что сам признался в этом. А к нашему брату Господь особенно милостив.

— Опять смеетесь?

— Ничуть! Да и разве не у апостола Павла написано: «Радуйтесь!»

— Вот вы куда повернули… Ловки! У нас еще будет время об этом поговорить. Сейчас мне надо идти.

— А я с вашего позволения…

— Любите вы говорить, Арсений Васильевич. Какое позволение? Ну, конечно же, можно. Все можно.

* * *

Писатель остался один. А ведь матушка права, подумал он. «Любите вы говорить». Действительно, люблю. И чтобы слушали, затаив дыхание, тоже люблю. И вновь она права: «От избытка сердца уста молчат». Выходит — пустота в сердце?

Арсений Васильевич со вздохом опустился на скамью возле старого мраморного надгробия. Стало совсем темно, так что букв на нем он разобрать не мог. Да и важно ли это было сейчас? Ему вдруг показалось, что в его жизни

уже были — и этот вечер, и это кладбище. И то, чем сейчас наполнялась его душа — тоже было. Разве это возможно? Но ведь было, было… Заречье? Но тогда, тридцать лет назад, в Туле был ясный день. Летали шмели и цвела сирень. Надо же, вспомнилось тульское кладбище… Еще хотел рассказ об этом написать. Так и не написал…

Неожиданно писатель поднялся. Впервые за столько времени ему просто физически захотелось сесть за стол, взять чистый лист и ручку. Через полчаса он уже сидел в своей келье и писал. А когда утром робкий осенний луч прорезал пространство комнаты, осветив столик, с лежавшими на нем пятью исписанными листами, писатель только лег спать. Думаю, он на нас не обидится, если мы прочтем написанное.

Старая фотография.

В свои юные годы мне хотелось знать обо всем на свете. И, разумеется, — любимым занятием было чтение. Читал я горы книг, читал до одури, но эту "жажду" утолить не удавалось. Друзья называли меня "ходячей энциклопедией", это льстило и только давало новый толчок к узнаванию всего и обо всех.

Сейчас об этом вспоминается с улыбкой, а тогда… К двадцати годам все острее вставал передо мной вопрос о смысле жизни и вновь, наивный, я отыскивал очередную книгу и свято верил: вот она, самая-самая, она научит меня жить…

Впрочем, искать-то истину я искал, но и без элемента тщеславия, повторяю, не обходилось. Какое это было наслаждение, в компании, средь оживленного спора, небрежно бросить фразу — то ли Паскаля, то ли Ницше… А еще эффектнее, туша огарок сигареты или сделав последний глоток портвейна и подержав рюмку перед глазами, будто увидел в ней что-то необычное, произнести: "У Монтеня есть хорошая мысль".

Вскоре я стал замечать, что уже начинаю мыслить цитатами — красивыми ли, остроумными, а то и просто мудрыми, но сам умнее не становился, может быть, даже наоборот. Книга стала моим другом, но не смогла объяснить те самые истины, ответы на которые я так тщетно искал. Много позже на глаза мне попалось стихотворение, — даже автора его не знаю. Четыре строки из него просто резанули по сердцу, — это были слова про меня, двадцатилетнего:

Я прозревал, глупея с каждым днем,

И прозевал домашние интриги,

Не нравился мне век и люди в нем

Не нравились. И я зарылся в книги.

Одним словом, книжная мудрость, не пропущенная через сердце, не обогащенная опытом жизненных ошибок и неудач, не сдобренная солью от пота трудов праведных и пройденных дорог, — всего лишь "суета сует"…

С улыбкой листаю свои старые записные книжки: "Время потому исцеляет скорбь и обиды, что человек меняется: он уже не тот, кем был". Блез Паскаль,

Время… Пришел однажды день, и я понял всю неумолимость, трагичность, жестокость времени. До этого я что-то "глубокомысленно" говорил на семинарах по философии, упражнялся в остроумии. А на Тульском кладбище, очень старом и заброшенном, мне стало понятно сердцем то, что раньше понимал только умом.

Поделиться с друзьями: