Англия и Франция: мы любим ненавидеть друг друга
Шрифт:
Все это, возможно, и объясняет природу слуха о тех злосчастных пирожных — будто у королевы вырвались неосторожные слова: «Пусть едят пирожные», когда она услышала, что у парижан нет хлеба и они устраивают голодные бунты. Действительно ли она так высказалась, мнения расходятся, хотя одно можно утверждать наверняка: что бы ни сказала Мария-Антуанетта, это точно было не про пирожные. Здесь налицо самый худший в истории пример неточности перевода. Это все равно, что перевести vive la difference [86] как «пусть живет разница». В общем, полная чушь.
86
Да здравствует разница (фр.) — Примеч. пер.
На самом деле фраза, которую ей приписывают, звучала так:
Если она и вправду так сказала, кто-то мог решить, что по ее голове топор плачет, ну или хотя бы бриошь. Неувязка в том, что вряд ли она вообще говорила нечто подобное, ведь эту фразу впервые привел в автобиографической книге философ Жан-Жак Руссо.
В своих «Признаниях» Руссо рассказывает историю о том, как он работал домашним наставником детей некоего мсье де Мабли и влюбился в местное белое вино — настолько, что зачастую припрятывал бутылочку, чтобы тайком опустошить ее у себя в комнате. Но он никогда не мог пить без закуски. «Где же мне взять хлеба?» — ломал он голову. Таскать багеты было неудобно, а если попросить кого-то из слуг купить ему хлеба, хозяин может оскорбиться. Наконец, как пишет Руссо, «я вспомнил слова одной королевской особы. Когда ей доложили, что у крестьян нет хлеба, она удивленно проговорила: „Тогда почему они не едят бриоши?“». Руссо совершенно не смущает политНЕкорректность этой истории. Все закончилось тем, что он стал ходить в булочную за бриошами, и это, вероятно, было естественно для хорошо воспитанного молодого человека, который мог себе позволить питаться качественными продуктами.
Все дело в том, что писал Руссо о событиях 1736 года, то есть о том, что происходило за девятнадцать лет до рождения Марии-Антуанетты, и, возможно, фраза про бриоши принадлежала жене «короля-солнца», принцессе Марии-Терезе, дочери короля Испании Филиппа IV. В это как раз легко поверить, так как двор Людовика XIV был совершенно оторван от реальности и славился своими остротами. Для шуток годилось все [87] .
Какой бы ни была правда в этой истории про пирожные/ бриоши, следует заметить, что автобиография Руссо была опубликована в 1782 году, за семь лет до революции, но именно она стала источником неверно истолкованной цитаты, когда народ кинулся сочинять гадости про Марию-Антуанетту. Как мы уже знаем, это были времена, когда слухи порождали бунты и массовые убийства. Так что хлесткую фразу с удовольствием подхватили, и она надолго приклеилась к Марии-Антуанетте, чего, к сожалению, нельзя сказать об ее голове.
87
Хотя у Марии-Терезы тоже есть свои защитники, и они находят в этой реплике вполне здравое предложение. В то время при нехватке хлеба булочникам рекомендовали снижать цены на бриоши.
День пастернака
Однако стыдно думать о Французской революции только лишь как о долгой череде кровопролития и разрушений. Среди властолюбцев было немало настоящих новаторов, которые воспользовались шансом переустроить всю общественную систему.
Помимо введения метрической системы мер, самой радикальной из новых идей был революционный календарь, на редкость бредовая схема, предусматривающая новое летосчисление и призванная перекроить календарный год в привязке к французской жизни. Эту затею изначально ждал провал, по причине, о которой мы сейчас узнаем, — но в чем-то оппоненты старого календаря были правы. В конце концов, некоторые месяца года были неправильно названы на латыни: сентябрь стал девятым месяцем, а октябрь — десятым, — что за путаница для школьников, изучающих мертвые языки? [88] И какой смысл в месяцах разной продолжительности и католических глупостях насчет семидневной недели?
88
Septem — семь (лат.), octo — восемь (лат.) — Примеч. пер.
Революционеры подумали, что пора избавиться от этого хлама и начать все с нуля.
Новый календарь разработал типично французский коллектив: два математика и два поэта. Математики сделали самую черную работу, решив, что год должен состоять из двенадцати месяцев по тридцать суток в каждом. К счастью, умея считать, они быстро сообразили, что этого недостаточно, и после 360 суток ввели пять (в високосном году шесть) «дополнительных» суток — с тем, чтобы французы шли в ногу с природой.
Поэты переименовали дни и месяцы, использовав названия французских растений, животных и инструментов для обозначения дней, а месяца рифмуя тройками.
Зиму, например, они разделили на nivose (нивоз, месяц снега), pluviose (плювиоз, месяц дождя) и ventose (вантоз, месяц ветра). С днями получилось еще сложнее: поэты не хотели привязываться к привычным понедельнику, вторнику, среде и т. д., поэтому присвоили каждому дню года свое имя. Скажем, осенью был день пастернака (30 сентября), и тыквы (8 октября), и баклажана (17 октября), и лопаты (20 декабря). Весной, 8 апреля, был день улья, 4 мая — день тутового шелкопряда. Все очень живописно, но на практике…«Какой сегодня день?»
«Пастернак…»
«Мерси».
«Хотя нет, постой-ка, а может, морковь? Или редис?»
Однако не в этом состоял роковой изъян идеи. Революционные недели должны были состоять из десяти дней, и вовсе не надо быть математиком, чтобы догадаться, что это автоматически сокращает количество выходных, а вот это проделывать с французами не рекомендуется. Чтобы как-то сгладить столь щекотливый момент, правительство объявило, что «воскресенье отменяется во имя революционной идеи». Кроме того, пять-шесть праздников в новом календаре — это было ничто в сравнении со старыми добрыми католическими днями святых. Народ, конечно, с большой радостью порубил несколько священников, но терять свои кровные церковные праздники никому не хотелось.
Так что для французов стало огромным облегчением, когда в 1805 году Наполеон отменил революционный календарь и восстановил нелогичную старую систему, добавив в качестве бонуса новый праздник — 14 июля, который иначе носил бы довольно хилое название «День шалфея».
Французы снова опасны
Что бы бритты ни думали по поводу Революции, Франция не позволяла им расслабляться.
В ноябре 1792 года высший законодательный и исполнительный орган Франции, теперь уже Конвент, выпустил эдикт о братстве, призывающий угнетенных субъектов всех европейских монархий к восстанию и свержению своих правителей. Конвент декларировал, что готов оказать помощь гражданам любой страны, решившим «обрести свободу». Понятное дело, монархи Британии, Пруссии, Голландии и Испании без энтузиазма восприняли это публичное приглашение к бунту, а 1 февраля 1793 года (иначе — в день брокколи, двенадцатый день плювиоза, в год первый) Франция еще яснее обозначила свою позицию, объявив войну Британии.
Был принят новый закон, обязывающий каждого дееспособного и неженатого мужчину вступить в революционную армию. Как и следовало ожидать, это вызвало ажиотаж в брачном бизнесе, поскольку холостяки кинулись жениться на ком ни попадя. Говорят, что французские вдовы никогда еще не были так счастливы. Но все равно около полумиллиона мужчин встали под ружье, и, хотя многие из них вскоре дезертировали или открыто восстали против своих офицеров, Франция по-прежнему являла собой грозного противника.
Британия неожиданно столкнулась с тройной французской угрозой. Мало того что предстояла война с революционной Францией, беспокойство внушали и 70 000 беженцев-роялистов, в то время как Париж активно подстрекал британцев к революции.
Британия не могла доверять французским беженцам, отчасти из-за того, что они — французы, но еще и потому, что самые знатные их представители — граф д’Артуа (внук Людовика XV) и его сын, герцог де Берри, — были законными членами династии Бурбонов, то есть семьи Людовика XIV, который буквально разорил Британию своими войнами. Поэтому Питт и его правительство протолкнули через парламент «Акт об иностранцах», вынуждающий французских эмигрантов регистрироваться у мирового судьи, тем самым устанавливая для них что-то вроде не ограниченного временным пределом испытательного срока.
Это было подкреплено также «Актом об изменнической переписке», который разрешал вскрытие и цензуру писем, отправляемых во Францию, а также запрещал всякую торговлю с Францией и активную поддержку Революции.
Страх перед возможной британской революцией заставил Питта и компанию самих стать диктаторами. Публичные собрания оказались под запретом, а нарушителей порядка и спокойствия отправляли в новую исправительную колонию — Австралию. Питт решил, что ему легче заплатить другим врагам Франции — прежде всего Австрии и Пруссии, — чтобы те воевали с французами, и это отчасти объясняет, почему британская интервенция во Франции выглядела столь нерешительной.
Скажем, летом 1793 года бритты послали флот на завоевание южного французского порта Тулон. Местные власти на самом деле приветствовали это вторжение, но захватчики объявили, что прибыли вовсе не для смены правящего режима, и вскоре их изгнал храбрый двадцатичетырехлетний капитан артиллерии, корсиканец Бонапарт, который занял стратегические форты и бомбардировками принудил британцев к отступлению. Когда Тулон был отбит, роялистов зверски казнили, а некоторых так просто разорвали пушечными ядрами. Контрреволюция, как водится, оказалась делом неблагодарным.