Английская Утопия
Шрифт:
Выхолощенный целлофановый мир Уэллса вызывал проклятия и презрение Хаксли и наполнял Форстера жалостью и ужасом. Это вызвано отчасти тем, что Форстер был человечнее, чувствительнее и обладал большей культурой, а также и тем, что в 1932 году было легче, чем в 1912 году, разглядеть весь ужас такого мира, доведенного до своего логического завершения.
«Очень хорошо, — писал Лаус Дикинсон про книгу «Машина останавливается», — что нашелся кто-то, чтобы взять пророчества Уэллса — Шоу и вывернуть их наизнанку». Этот кто-то был, конечно, Форстер. Он описывает мировое государство в далеком будущем. Люди ушли глубоко под землю, и вся поверхность ее покинута. Люди живут по одному в одинаковых комнатах, из которых они посредством телевидения могут общаться друг с другом во всем мире. Никакой работы делать не надо, поскольку любая потребность — синтетическая пища,
«Машина, — восклицали они, — кормит нас, одевает и укрывает! Посредством нее мы разговариваем друг с другом, видимся, в ней наше существование. Машина — друг идей и враг суеверий; машина всесильна, вечна; машина благословенна!»
В том же духе, но без всякой видимой иронии у Уэллса один персонаж в «Освобожденном мире» хвастает, что «наука — уже не наш слуга».
И как в «Современной Утопии» герой с одобрением отмечает отсутствие окон в экспрессе, уносящем его из Швейцарии в Лондон, так и главный персонаж книги «Машина останавливается» — Вашит, мчась через весь мир, чтобы навестить своего сына Куно, не находит ничего, что могло бы ее заинтересовать на поверхности земли:
«В полдень она вторично взглянула на землю. Воздушный корабль пересекал другую горную цепь, но она плохо ее видела из-за туч. Внизу теснились массы черных скал, постепенно принимая серый цвет. Их очертания были фантастичны — одна из гор походила на простертого человека.
— В этом нет мысли! — прошептала Вашит и закрыла Кавказ металлической шторой.
Вечером она выглянула снова. Они пересекали золотое море, в котором лежало много маленьких островов и один полуостров.
Она повторила: «В этом нет мысли» — и закрыла Грецию металлической шторой».
В конце наступает катастрофа, быстрая и полная, «как и та, что была в дни Ноя». Машина останавливается, а с этим прекращается подача пищи, воздуха и света, и погребенные под землей миллионы людей погибают. В темноте Вашит и Куно встречаются, и перед концом он рассказывает ей о своем посещении поверхности земли и о найденном там сохранившемся человеке, который будто бы начнет все заново. В этот момент правда об их цивилизации становится им очевидной:
«Эти двое плакали за человечество, не за себя. Они не могли вынести мысли, что это был конец. Ранее чем водворилась тишина, их сердца открылись, и они поняли, что было важно на земле. Человек, цвет всего живого, самое благородное из видимых существ, человек, который когда-то сделал бога по своему подобию и отражал свою силу в созвездиях, этот прекрасный в своей наготе человек погибал, задушенный теми одеждами, которые он сам соткал. Он тяжко работал столетия за столетиями, и в этом была его награда».
Здесь, мне кажется, Форстер занимает среднее положение между Моррисом и Хаксли. Все трое отвергают «современную цивилизацию», как ее иногда называл Моррис. Но хотя Моррис иногда считался с возможностью катастрофы, он понимал вполне диалектику перемены. Ему была ясна двусторонняя природа капитализма, загнивающего и одновременно создающего тот класс, который сможет его заменить. Форстер и Хаксли видят только разложение, или, во всяком случае, оно имеет для них решающее значение. Но Форстер в отличие от Хаксли никогда не отчаивается в человечестве. Если он верит в человеческие заблуждения, то Хаксли верит в испорченность, в первородный грех. Форстер думает, что человек может временно сбиться с пути, Хаксли же считает, что человек вообще неспособен найти его, если только не поможет ему «небесный промысел», однако он сомневается, чтобы такое милосердие было ему оказано. Форстер, может быть, и верит, что человек сейчас заблудился, что неизбежен период отступления и бедствий, и это, быть может, является причиной его молчания, но он остается при твердом убеждении, что кое-что будет спасено, что будет взят новый разгон, и человек в конечном итоге восторжествует.
Для Форстера мерилом является человек, а для Хаксли человеческая жизнь не имеет ценности, если только ее нельзя оценить в
единицах чего-нибудь вне ее. В «Прекрасном новом мире» он нападает на гуманизм под видом описания общества, чья основная цель — устойчивость и счастье в самом низком, в самом примитивном значении этого слова. Общество, основанное на гуманизме, для него неизбежно плохое. Счастье без божественного милосердия может быть достигнуто лишь путем подчинения личности, такой переделки ее, чтобы она подходила к желаемому образцу. Хаксли неспособен понять, что социалистическое общество есть форма движения, в которой каждый человек может достичь вершины своих потенциальных возможностей во взаимоотношениях с другими людьми, а не всемирный, окруженный сиянием Батлинский праздничный лагерь.Переделка личности в «Прекрасном новом мире» доведена до предела и начинается еще до рождения, или, правильнее, до декантирования, ибо от нормального способа рождения давно отказались. Хаксли производит по желанию из своей бутылки или самураев, или низкопробные слабоумные существа, неспособные мыслить и, следовательно, скучать. Для всех существ одинаково, от высшего (альфы) до слабоумного (морона), разработан соответственно с его уровнем определенный режим с надлежащей дозировкой работы, игр, разнообразия и «сома» — напитка, «обладающего всеми преимуществами христианства и алкоголя и не имеющего ни одного из их недостатков».
Вот в этот-то мир и является молодой человек, случайно воспитанный на Шекспире и мифах в индейской резервации в Мексике. Он сильно возмущается этим машинообразным порядком и просит присвоить ему право быть несчастным:
«— Я не хочу комфорта. Я хочу бога, хочу поэзии, я хочу подлинной опасности, свободы, добра. Я хочу греховности.
— В сущности, — ответил Мустафа Монд, — вы хотите быть несчастным.
— Отлично, — сказал тогда Дикарь вызывающим тоном. — Я требую права быть несчастным.
— Не говоря уже о праве стать старым и отвратительным импотентом; праве болеть сифилисом и раком; праве не иметь достаточно еды; праве быть вшивым; праве жить в вечном страхе того, что может случиться завтра; праве подхватить тиф; праве испытывать невыразимые муки всевозможного рода.
Последовало долгое молчание.
— Я хочу всего этого, — сказал наконец Дикарь».
Все это совершенно справедливо и неопровержимо, если принять механистические постулаты Хаксли, которые он, несмотря на свой тон презрительного превосходства по отношению к Уэллсу, разделяет с ним. Если согласиться с тем, что человек, по существу, неизменяем; что устойчивость общества может быть обеспечена, если каждому человеку предписать определенный круг обязанностей и следить за тем, чтобы он их выполнял; что счастье состоит в том, чтобы механически подходить к этим обязанностям, а в свободные часы начиняться механическими развлечениями; что свобода заключается в неведении и слепом подчинении силам природы, если принять все это, тогда, конечно, нет другого пути, кроме «прекрасного нового мира» и безнадежного варварства. Я думаю, что большинство из нас на месте Дикаря сделали бы тот же выбор, что и он. Хаксли очень ясно дает понять, что лично одобряет этот выбор, но нам трудно поверить в искренность человека, покинувшего Англию, чтобы поселиться в Голливуде — месте, наиболее верно предваряющем жизнь, описанную в «Прекрасном новом мире».
Кажется, что Уэллс как будто также чувствует, что человечество сейчас стоит перед необходимостью сделать выбор. В романе «Разум у своего предела» он пишет:
«Человек должен круто подниматься вверх или идти вниз, и все шансы как будто за то, что он пойдет вниз, к гибели. Если же он поднимется, то ему нужно будет приспосабливаться до такой степени, что он должен потерять облик человека. Обыкновенный человек находится у предела своих сил».
Хаксли в своей книге с неприятным душком «Обезьяна и сущность», которой мы коснемся ниже, также описал погружение в варварство, в ближайшем будущем ожидающее человечество.
Однако было бы достаточно все эти «постулаты» изложить ясно, чтобы сделать очевидной их несостоятельность. На практике же мы своими глазами ежедневно убеждаемся в их лживости, являясь свидетелями того, как одна треть мира строит социализм, исходя из совершенно иных предпосылок. Именно факт построения социализма дает нам мерило, при помощи которого мы можем судить Уэллса и его критиков и коренным образом менять наше представление об Утопии.
Поскольку Нигде становится Кое-Где, то и вести, которые мы получаем оттуда, должны измениться — это уже не «Вести ниоткуда».