Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Английский детектив. Лучшее за 200 лет (сборник)
Шрифт:

Мальбранш [32] , к вашему несомненному удовольствию, был убит. Его убийца хорошо известен: это епископ Беркли. История их у всех на слуху, хотя и не получила правильного освещения. Беркли, тогда совсем юнец, прибыв в Париж, заехал к святому отцу Мальбраншу и нашел того в келье за приготовлением пищи. Повара всегда отличались раздражительностью – впрочем, как и сочинители. Мальбранш представлял собой и то и другое: разгорелся спор, старик священник, уже раздраженный, вспылил еще больше. Кулинария и метафизика вкупе дурно повлияли на его печень: он лег в постель и умер. Таково общее мнение об этой истории: «Все уши Дании обманулись». На деле же, из уважения к Беркли, который, по замечанию Поупа, «обладал всеми мыслимыми добродетелями», кое-что удалось скрыть: тем не менее хорошо известно, что Беркли, уязвленный оскорблениями старика француза, счел нужным расквитаться с ним и полез в драку. В первом раунде Мальбранш оказался на полу, от его чванства не осталось следа, и, быть может, он сдался бы – но у Беркли кровь взыграла, и тот потребовал, чтобы старик философ отрекся от своего учения о Случайных Причинах. Тщеславие пересилило: Мальбранш пал жертвой необузданности ирландского молодчика в сочетании со своим собственным нелепым упрямством.

32

Николя Мальбранш (1638–1715) – французский философ, своеобразно видоизменивший учение Декарта.

Лейбниц,

во всех отношениях Мальбранша превосходивший, мог тем более рассчитывать на гибель от рук убийцы, однако случая не выдалось. Полагаю, его весьма уязвляло такое пренебрежение и оскорбляла безопасность, в которой он пребывал до конца своих дней. Ничем другим я не могу объяснить его поведение на старости лет: он вдруг выказал небывалую склонность к стяжательству и скопил немало золота, которое хранил у себя дома. Жил он в Вене, где позже и скончался; в письмах, дошедших до наших дней, отразилась его нешуточная тревога за собственную жизнь. Однако же он так стремился причислить себя к жертвам покушения, что не предпринимал никаких мер безопасности.

Позднее один британский педагог, уроженец Бирмингема – я имею в виду доктора Парра, – с большим вниманием отнесся к собственной персоне при подобных же обстоятельствах. Он скопил изрядное количество золотой и серебряной посуды, которую и хранил в спальне пасторского дома в Хэттоне. С каждым днем все больше и больше боялся быть убитым, полагая, что не сможет сопротивляться при покушении (да, собственно, не имея таких намерений), и в итоге перевез свои сокровища в хэттонскую кузницу, считая, таким образом, будто убийство кузнеца – куда меньшая потеря для salus reipublicae (блага государства), чем убийство педагога. Я слышал, это мнение многим представлялось весьма спорным: теперь нельзя не согласиться – одна хорошая подкова равна примерно двум с четвертью «Целительным» проповедям [33] .

33

Так называемые «Целительные» проповеди читались в часовнях и мелких церквях при больницах.

В то время как о Лейбнице можно было сказать, что он не был убит, но умер отчасти из-за страха быть убитым, а частично от досады на не случившееся покушение, Кант, с другой стороны, ни на что подобное не притязал, однако едва смог избежать смерти, приблизившись к ней более, чем кто-либо из упомянутых особ, кроме разве Декарта. Как безрассудно фортуна разбрасывает свои дары! Дело, о котором идет речь, упоминается в анонимной биографии величайшего мыслителя. Одно время Кант с целью укрепления здоровья положил себе совершать ежедневно шестимильную прогулку вдоль проселочной дороги. Об этом прознал человек, по собственным причинам желавший философу смерти: у камня, отмечающего третью милю от Кенигсберга, он подкараулил Канта, который отличался пунктуальностью почтового дилижанса. Но вмешалась случайность: Кант показался ему человеком пропащим. И, следовательно, из соображений «морали» убийца предпочел лишить жизни малого ребенка, игравшего на дороге, а не старого философа: дитя было убито, а Кант избежал гибели. Так свидетельствуют об этом немецкие источники, но я считаю, что убийца являлся ценителем прекрасного, который понимал, какой безвкусицей может быть сочтено душегубство старого, высохшего, желчного метафизика; он не способен был показать себя, потому что Кант и после смерти не мог бы более походить на мумию, чем сейчас, будучи еще живым.

Итак, господа, выявив связь между философией и нашей отраслью искусств, я сам не заметил, как приблизился к нашей собственной эпохе. Не требуется усилий, чтобы описать ее отличие от предшествующих – потому что, фактически, они мало чем отличаются. Семнадцатое и восемнадцатое столетия вместе с тем отрезком девятнадцатого, который мы наблюдали, образуют классическую эпоху убийства. Превосходнейшим продуктом семнадцатого века, бесспорно, является убийство сэра Годфри, которым я не могу не восхищаться. В то же время замечено, что число убийств в этом столетии невелико – во всяком случае, наших соотечественников среди художников совсем немного; возможно, причина этому – отсутствие просвещенных покровителей. Sint Maecenates, non deerunt, Flacce, Marones [34] .

34

Появятся Меценаты, Гораций, за ними последуют и Вергилии (лат.).

Наведя справки в «Отчете о показателях смертности» (4-е издание, Оксфорд, 1665), я обнаружил, что из почти двухсот тридцати тысяч человек, умерших в Лондоне в семнадцатом столетии, убиты были не более восьмидесяти шести, то есть около четырех с третью в год. С таким мизерным количеством, господа, невозможно основать свою школу, но, глядя на его малость, мы хотя бы считаем себя вправе ждать первоклассного исполнения. Возможно, таковое в самом деле имело место, однако несмотря на это я придерживаюсь мнения, что лучший исполнитель упомянутого столетия уступал виртуозу века последующего. К примеру, дело сэра Годфри вполне достойно похвал (и вряд ли кто-то оценит его по заслугам лучше, чем я сам), но поставить его вровень с делом миссис Раскомб из Бристоля по оригинальности исполнения, точности и чувству стиля никак невозможно. Убийство этой почтенной леди произошло в начале царствования Георга III – время, как нельзя более подходящее для развития искусств вообще. Сия особа жила в Колледж Грин с одной-единственной служанкой, и ни одна из обеих женщин не претендовала бы на место в истории, если бы не привлекла внимание величайшего мастера, о котором я и веду речь. Одним прекрасным утром, когда весь Бристоль уже поднялся и занялся делами, соседи миссис Раскомб заподозрили неладное и вломились к ней в дом. Они обнаружили хозяйку убитой в собственной спальне, а прислугу – на лестнице: случилось это в полдень, и не далее как за два часа до этого обеих, и госпожу, и служанку, видели живыми и невредимыми. Если память не изменяет мне, происшествие случилось в 1764 году. Прошло шестьдесят лет, а имя мастера по-прежнему остается неизвестным. Подозрения свои потомки покойной возложили на двоих подозреваемых – булочника и трубочиста. Но они ошибались: неопытный исполнитель никогда не воплотил бы столь дерзкую идею, как убийство в полуденный час в центре большого города. Никакой таинственный булочник, господа, никакой безымянный трубочист, будьте уверены, на такое не способен. Однако мне известно, кто это был, – эти слова породили общий шум, перешедший в бурные аплодисменты; оратор залился краской и продолжил с большей серьезностью. – Ради бога, господа, не сбивайте меня: убийство не моих рук дело. Я не настолько тщеславен, чтобы приписывать себе подобные заслуги, вы переоцениваете мои скромные возможности: дело миссис Раскомб выходит далеко за их пределы. Но я выяснил, кем был этот исполнитель, – при помощи известного хирурга, позднее проводившего вскрытие того человека. У хирурга была частная коллекция, посвященная его профессии, одним из лучших экспонатов которой являлся гипсовый слепок мужчины удивительно изящных пропорций.

«Этот слепок, – объяснил нам хирург, – принадлежит известному ланкаширскому разбойнику.

Соседи не догадывались, чем он промышлял, – смышленый малый надевал на ноги своей лошади шерстяные чулки, заглушая грохот копыт по мостовой, когда выводил жеребцов из конюшни. Я еще не закончил учение, а он все-таки попал на виселицу. Сложён этот негодяй был на диво хорошо, и не было таких денег и таких усилий, которые стоило пожалеть бы, чтобы заполучить его тело в собственное пользование, и как можно скорее. С попустительства помощника шерифа

его вынули из петли раньше обычного, живо погрузили в фаэтон, запряженный четверкой, и довезли до места еще живого. Одному из студентов выпала честь нанести преступнику coup de grace [35] , завершив таким образом исполнение приговора». Этот примечательный рассказ, свидетельствующий о том, что все господа из операционных залов суть почитатели нашего искусства, в хорошем смысле потряс меня. Однажды я пересказал его одной леди из Ланкашира, и она тотчас мне сообщила, что жила по соседству с этим разбойником и хорошо помнила два факта, сочетание которых, по мнению очевидцев, удостоверяло его участие в деле миссис Раскомб. Один из них гласил: субъект этот отсутствовал в момент совершения убийства аж две недели, а второй – в округе вдруг появилось в ходу немалое количество долларов: теперь известно, что миссис Раскомб держала дома около двух тысяч в этой монете. Но кто бы ни был тот деятель искусства, дело миссис Раскомб надолго осталось памятником его гению. Впечатление ужаса, которое произвела на окружающих смелость и мощь его замысла, было столь велико, что для дома миссис Раскомб, как мне рассказывали в 1810 году, так и не нашлось арендатора.

35

Последний удар, удар милосердия (фр.) – удар, которым избавляли от мук смертельно раненого или же добивали отказывающегося сдаться побежденного рыцаря, для которого признать поражение было горше смерти, избавляя его таким образом от позора плена.

Однако сколько бы я ни восхвалял этот случай, будет непозволительно пропустить множество других экземпляров, демонстрирующих выдающиеся достоинства на протяжении того же столетия. В этой связи замечу, что случаи мисс Блэнд, или капитана Доннеллана, или сэра Теофилиуса Боутона не вызовут во мне ни малейшего волнения. Стыд и позор всем этим отравителям, вот что я скажу: разве не могут они придерживаться старого доброго обычая резать глотки, вместо того чтобы вводить сомнительные итальянские новшества? По сравнению с классической традицией я уподобляю эти случаи восковому оттиску рядом с мраморной скульптурой или же литографии – с подлинной гравюрой Вольпато [36] . Но и за их исключением существует немало превосходных произведений, поражающих чистотой стиля – им нечего стыдиться, и каждый честный ценитель не может сего не признать. Обратите внимание, я говорю «честный»; здесь стоит сделать заметное послабление, потому что ни один мастер не уверен полностью, что способен воплотить свой замысел, как бы тот ни был прекрасен. Может помешать какое-нибудь недоразумение, жертва не пожелает спокойно относиться к острию, перерезающему ей глотку, захочет убежать или вступить в драку, а то и укусить. Те, кто рисует портреты, нередко сетует, что модели слишком зажаты, художникам же нашего дела, как правило, мешает излишняя подвижность жертв. Действительно, этот род искусства способен вызывать у жертвы излишнее волнение и протест, что, несомненно, создает неудобство для мастера, однако для мира в целом является скорее преимуществом. Мы не должны забывать об этом – ведь именно данная особенность позволяет выявить неизвестные ранее таланты. Джереми Тейлор восхищенно отмечает немыслимые кульбиты, которые способны совершать люди под влиянием страха. Поразительным доказательством этому может служить недавнее дело Мак-Кинсов: мальчик взял такую высоту, которую не сумеет преодолеть до конца дней своих. Способности к кулачному бою, как и все виды гимнастических дарований, также зачастую бывают обязаны своим появлением панике, сопровождающей действия наших исполнителей; не будь их, таланты эти оказались бы скрытыми как для их обладателей, так и для окружающих. Есть у меня интересная иллюстрация сего факта, а именно случай, о котором я узнал в Германии.

36

Джованни Вольпато (1733–1802) – один из лучших граверов Италии.

Катаясь однажды верхом недалеко от Мюнхена, я встретил выдающегося представителя нашего общества, чье имя сейчас вынужден скрыть. Этот господин рассказал мне, что, устав от вялых удовольствий (так он назвал их), свойственных большинству дилетантов, он перебрался из Англии на континент, чтобы практикой добиться совершенства. Для своей цели выбрал Германию, так как считал ее полицию особо ленивой и тяжелой на подъем. Первый опыт его в качестве профессионала имел место в Мангейме, и, почуяв во мне своего брата-любителя, он свободно рассказал и о том, как лишился невинности. «Напротив моей квартиры, – поведал он, – проживал – один-одинешенек – некий пекарь, скряга в своем роде. Не знаю, отчего – то ли из-за его широкой белесой физиономии, то ли по другой причине, – но случилось так, что он привлек мое внимание. Вот я и решил начать с его шеи, которую, кстати, он по местной моде даже не прикрывал, чем притягивал меня еще сильнее. Я заметил, что он закрывал окна ровно в восемь вечера. Однажды я подкараулил его за этим занятием, ворвался в дом, запер дверь и, обращаясь к нему отменно учтиво, изложил содержание своего замысла, одновременно уговаривая его не оказывать сопротивления и не создавать таким образом неприятностей нам обоим. Рассуждая об этом, я извлек свои инструменты и готов был приступить к делу. Но, увидев их, пекарь, которого при первом моем заявлении, казалось, хватил удар, вдруг очнулся и разволновался не на шутку. “Не хочу, чтобы меня убили! – заорал он во всю мочь. – За что вы собираетесь перерезать мне глотку?” “За что? – переспросил я. – Если не найдется другой причины – то за квасцы, которые вы добавляете в хлеб. Но квасцы или нет, – (я вовсе не собирался вступать с ним в споры), – дело не в них: в убийствах я настоящий дока – и желаю усовершенствовать свои умения, – а ваша толстая шея просто напрашивается, чтобы ее перерезали”. “Ах так? – завопил он. – Тогда я тоже дока, хотя по другой части!” – и бросился на меня с кулаками. Мысль о том, что мне придется биться с ним, была поистине смехотворной. Я знал, конечно, что один лондонский булочник отличился на ринге и прославился под именем Мастера Булок, но тот парень был молод и не избалован, в то время как мой булочник – ужасающий толстяк пятидесяти лет от роду – никуда в этом смысле не годился. Но несмотря ни на что, сопротивлялся он столь свирепо и отчаянно, что едва не взял верх, и мне, мастеру своего дела, не раз приходило на ум, будто я вот-вот погибну от руки мерзавца пекаря. Какой пассаж! Родственная душа поймет мои опасения. Представьте только, первые тринадцать раундов пекарь добивался преимущества, в конце четырнадцатого я получил такой удар в правый глаз, что лишился возможности открыть его. Это, в конце концов, должно быть, и позволило мне спастись: гнев, который этот удар пробудил во мне, был настолько силен, что в каждом из трех последующих раундов мне удалось сшибать противника на пол.

После восемнадцати раундов пекарь едва дышал и выглядел изрядно потрепанным. Его титанические усилия в последних четырех раундах не принесли результата. Тем не менее он отбил удар, который я нацелил в его мучнистую харю; при этом я потерял равновесие и поскользнулся.

На девятнадцатом раунде, разглядывая пекаря, я устыдился, что вынужден уступать этой бесформенной куче теста, впал в ярость и подверг его должному наказанию. Мы колотили друг друга, не получая преимущества, но пекарь проиграл: десять-три в пользу мастера.

На двадцатом раунде пекарь внезапно вскочил на ноги с удивительной ловкостью. В самом деле, держался он неплохо и дрался отлично, пусть даже пот тек с него ручьями, но куража своего лишился и был движим одним только страхом. Стало ясно, что дело надолго не затянется. В следующем раунде мы перешли в ближний бой, где я получил неоспоримое преимущество и неоднократно попадал ему по носу. На это имелись причины: во-первых, всю физиономию его покрывали нарывы, а во-вторых, удары по носу должны были, как я думал, разозлить его еще сильнее: так и случилось.

Поделиться с друзьями: