Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

78. ИНОГДА ВАМ ХОЧЕТСЯ ЗАТЕЯТЬ ДРАКУ.

192. У ВАС БЫЛИ НЕПРИЯТНОСТИ ИЗ-ЗА НАРУШЕНИЯ ЗАКОНА.

270. ЕСЛИ У ВАС ЕСТЬ ВОЗМОЖНОСТЬ ПОЛУЧИТЬ ЧТО-НИБУДЬ ДЕФИЦИТНОЕ И ОЧЕНЬ ВАМ НУЖНОЕ БЕЗ ОЧЕРЕДИ, ПО ЗНАКОМСТВУ, ТО ВЫ ЭТИМ ВОСПОЛЬЗУЕТЕСЬ.

275. БЫВАЛИ СЛУЧАИ, ЧТО ВЫ ДЕЛАЛИ ВИД, ЧТО БОЛЬНЫ, ЧТОБЫ ИЗБЕЖАТЬ ЧЕГО-НИБУДЬ.

291. ВЫ ОБИДЧИВЕЕ, ЧЕМ БОЛЬШИНСТВО ДРУГИХ ЛЮДЕЙ.

343. ЕСЛИ ВАМ ДЕЛАЮТ ПРИЯТНО, ТО ВАС ОБЫЧНО ИНТЕРЕСУЕТ, ЧТО ЗА ЭТИМ КРОЕТСЯ.

И т. д., и т. п.

Но и тут не все однозначно. Вот, вроде бы, явный вопрос для психов, страдающих манией преследования:

357. ВАС ПЫТАЛИСЬ ОТРАВИТЬ.

А если — жизненная ситуация, когда в самом деле пытались отравить? За примером далеко ходить не надо, Надежда рассказала: одна из водительниц трамвая, обычная женщина за сорок лет, двое детей, хорошая работница и вполне нормальный человек, взяла да и отравила своего мужа, тоже вполне нормального и неплохого человека. Не до смерти отравила, но доказано было, что — нарочно, что хотела — до смерти. А она и не отпиралась. Экспертиза признала ее вменяемой. Но и на вопросы мужа, который любил ее и простил ее, и на вопросы врачей, и на вопросы следователя, зачем она это сделала, она ничего не отвечала. И лишь на слезные уговоры

старенькой матери откликнулась, сказав сумрачно: «А чего он свистит? Свистит и свистит. Я ему говорю, говорю — не свисти, денег не будет! А он говорит — привычка! Ну, я и…»

И вот глядел я на этот десятый пункт, листал анкету, читал вопросы, какие попадались на глаза, — и решал, как мне быть.

И врать не хочется, но и в милицию вдруг захотелось попасть, так сильно захотелось, что сила этого желания меня озадачила.

И тут-то меня и осенило: ничто в судьбе человека не бывает случайно! Не случайно капитан милиции поселился по соседству, не случайно Надежда завела разговор о серьезной работе, не случайно наутро после этого разговора попался мне не кто-нибудь, а именно он, капитан милиции Курихаров.

Воззвала ко мне, если сказать высокопарно, кровь моих предков.

Я объясню.

Мой дед по отцу Антон Петрович Каялов в призрачные для нас двадцато-тридцатые годы жил в столице нашей Родины, как было принято говорить раньше, Москве, и родился в семье прадеда, о котором я, как все мы, ничего не помню, кроме того, что он был честнейший рабочий человек. Антон Петрович тоже был честнейший человек и вполне спокойно мог стать тоже рабочим и иметь твердую зарплату и возникшие в то время государственные моральные почести в виде грамот и именных часов, но его посетила необычная идея. Он ведь не почета искал в жизни, он, чувствуя в себе природную направленность на преодоление трудностей, высматривал сферу применения этой направленности. А советская торговля в то время, едва стряхнув с себя пережитки нэпа, стала сильно приворовывать, об этом даже в газетах писали критические фельетоны. Стало уже формироваться народное мнение, загустевшее очень быстро до твердости алмаза, что все продавцы — воры. Это очень задевало Антона Петровича и однажды он сказал сам себе: вот где труднейшее место! — в торговле. Она же подрывает авторитет первого в мире социалистического государства! — с печалью думал он, читая фельетоны. Как же она не понимает этого!

И — пойти в торговлю, чтобы не воровать и не давать другим, вот какую задачу он поставил перед собой. Он выучился в торговом училище, стал квалифицированным продавцом в большом продовольственном магазине. Никто не расскажет теперь, насколько успешно он выполнял свою программу быть продавцом и при этом не воровать и не давать другим, потому что ровно через четыре дня после занятия им должности за ним приехали ночью ретроспективные коллеги капитана Курихарова и взяли, предъявив обвинение в… Впрочем, не буду врать, не знаю; не знал и мой отец, Петр Антонович, потерявший навсегда своего отца, так как он не вернулся уже из мест, куда его дели.

Мой отец, Петр Антонович, бросился в стихию еще более трудную. Видимо, честность и склонность к преодолению препятствий у нас в крови. Служа в армии в послевоенный период шестой уж год (тогда служили и дольше — некому было), он дослужился до старшины — и ему предложили остаться в армии сверхсрочно с тем, чтобы стать заведующим складом. О! — если продавец традиционно был притчей во языцех, то уж завскладом к тому времени играл роль постоянной и разрешенной фигуры осмеяния и критики в газетах, с эстрадно-сатирических подмостков, по радио и телевидению, которого, пардон, тогда не было в массовом виде, но оно появилось позже, в пору, когда завскладами цвели махровым цветом по всем пространствам страны, являясь одиозной метафорой, синекдохой и метонимией жульничества, расточительства, кумовства, взяточничества и т. п., независимо от того, были эти склады общественные, гражданские, колхозные, военные и проч. Суть везде одна — они хранили имущество общее, отчужденное, всем и никому принадлежащее (или не принадлежащее, что в данном случае одно и то же). Так вот, мой отец Петр Антонович, зная искушения будущей должности, согласился на нее не из-за выгод, а именно для того, чтобы эти искушения побороть. Мытарства его были неисчислимы, переводили его из части в часть, пытались обвинить в пьянстве, из-за чего он не мог даже в праздник выпить рюмочки пивка (врывались в квартиру — якобы в гости — командиры, обнюхивали — и понятые были наготове! — тоже в виде гостей), в разврате, из-за чего он долгое время не женился и чурался женщин напрочь, в психических аномалиях, из-за чего он не мог позволить себе даже улыбнуться, когда ему рассказывали анекдот, ибо по некоторым каналам имел информацию, что ему приготовили диагноз «вазомоторное возбуждение с истероидными проявлениями» (в армии при условии нервозной вспыльчивости ее в целом организованного быта этот диагноз любому можно прилепить). Но из огня в полымя — за неулыбчивость его вознамерились исследовать на предмет маниакально-депрессивного психоза, — и тут нагрянула проверка, во многих складах обнаружились чудовищные беспорядки, комиссию отпаивали водкой от такого потрясения неделю подряд, а потом повели ее в склад моего отца, где все было чисто, четко, каждая вещь в своей кучке, в своем штабеле и на своей полке, и, главное, в документах записано ровнехонько то, что в наличности и есть. Комиссия тут была ошарашена еще, пожалуй, сильнее, и опять пришлось ее отпаивать, это лишний раз доказывает, насколько разительно крайности воздействуют на неустойчивую натуру современного человека. Впрочем, для отца его крайность была нормой. Ни одной драной, пришедшей в негодность портянки не выбросил он без соответствующего акта и подписей должностных лиц, в то время как коллеги его тысячами погонных метров списывали под видом сгнившей портяночной ткани вельвет, тюль и даже фабричной работы лже-бухарские ковры, но особенную злобу вызывало у многих его отношение к продуктовым запасам, называемым НЗ, то есть: Неприкосновенный Запас. Неприкосновенный Запас — выражение аллегорическое. Его действительно нельзя трогать до экстренных моментов. Грубо говоря — на случай войны. Туда входят шоколад, мясные консервы, галеты, сгущенное молоко и т. п., и все это, несмотря на неприкосновенность, имеет, однако, строго ограниченные сроки хранения, по истечении которых положено продукты заменять на

новые. А старые куда девать? Ясно — как Божий день слепому! — что любой завскладом данные продукты документально списывал, а фактически продавал по умеренной цене гражданскому и военному населению или преподносил в презент начальству. Отец же мой, Петр Антонович, согласно инструкции, — уничтожал. Он собственноручно выкапывал яму, вскрывал консервы мясные и молочные, вырывал из оберток шоколад, из бумажных пачек галеты, бросал все это в яму, обливал бензином и в присутствии контролирующих, специально приглашенных командиров, сжигал, — вороша палкой, пока все не дотлеет дотла, а потом закапывал яму. Он даже собакам не давал эти консервы — и это можно счесть максимализмом. Да, максимализм! Но не в консервах ведь суть, в идее — пусть не такой большой, как идея всеобщего равенства и благоденствия, всего лишь идея личной честности и примера, но — тем не менее. Характер отца моего был настолько очевидно прочен, что командиры и сослуживцы даже перестали крутить пальцами у виска, присутствуя на этих аутодафе, на огненных этих процедурах (очищение огнем, языческие, то есть близкие к природе традиции — вот где корни честности отца моего!). Слава его разошлась так далеко, что в часть, где он служил, прибыл заместитель командующего военного округа по интендантской части в чине чуть ли не генерала. Прибыл он инкогнито, переодевшись в скромную полковничью форму и якобы по линии проверки совершенствования наглядности наглядной агитации. Прибыл вечером. Никто ничего не знал. Было воскресенье, личному составу в клубе показывали фильм. И отец был там и, поскольку была комедия, смеялся от души, будучи в ней, в душе, очень веселым человеком, смеялся, пользуясь тем, что в общем ржанье его никто не услышит, не различит — и не сочтет его смех истерическим или маниакально — депрессивным. Генерал, бывший фронтовой разведчик, попавший в интендантство вследствие ранений, вошел в клуб не скрипнув, не дыша, сгустком темноты проник он в темноту зала. Но вдруг чей-то зычный голос послышался: «Товарищи офицеры!» — и тут же вспыхнул свет, повскакал офицерский состав, а за ним и солдаты, а герои фильма брошенно остались жить белесыми тенями на полотне экрана. «Сучьи дети…» — проворчал генерал, вызвал всех старших командиров и отца моего, бывшего тогда уже в чине лейтенанта, — и пошли на его склад.

Трое суток, питаясь на ходу, без сна и отдыха, проверял генерал наличность склада — до катушки ниток, до последней портяночки, до малейшей баночки сапожного крема, пересчитал — по одному! — все спичечные коробки и — по одному же! — все куски хозяйственного дегтярного мыла, в продовольственной части взвесил каждый мешок с крупой и сахаром, общупал каждый ящик с тушенкой, количество же хранящейся в специальных буртах свеклы безошибочно определил на глаз. Все переворошил, сверил с записями в тетрадях — все оказалось точь-в-точь.

— А просроченные продукты, говорят, сжигаешь? — охрипло от бессонницы спросил генерал отца моего.

— Так точно! — ответил отец.

— Покажь! — приказал генерал.

— В настоящее время продуктов, предназначенных к списанию, в наличии не имеется! Ближайшая акция — уничтожение тушенки — состоится семнадцатого октября сего года, нынче же только четырнадцатое.

— Приказываю списать четырнадцатым числом! — приказал генерал.

— Слушаюсь! — как положено по Уставу, ответил отец мой, но побледнел, помялся и тихо добавил: — Прошу ваш приказ изложить письменно.

— Что? — прохрипел генерал.

— Письменно… изложить… приказ… — мягко, но твердо повторил отец.

Генерал пристально взглянул в такие же бессонные, как у него, красные глаза отца и сказал:

— Ладно. Подождем семнадцатого.

Три дня его не было видно. На четвертый день он был у склада, где отец мой уже начинал работу. Он вынес двенадцать ящиков тушенки по тридцать банок в каждом, с помощью солдат перетащил их в специально отведенное место рядом с мусорным контейнером, где уже вырыта была яма. Генерал сопутствовал и молчал. Солдаты робели и не просили, как обычно, за работу хоть однусенькую баночку тушеночки на всех (всегда, впрочем, безуспешно). Отец мой сноровисто вскрывал банки, вываливал в яму, потом щедро полил бензином. Генерал смотрел, колупая землю сапогом и, подобно солдатам, тоже будто чего-то стесняясь. Когда вспыхнул огонь, всем показалось, что генерал сделал движение рукой, словно желая выхватить из кострища добро, но тут же, как это умеют государственно-опытные люди, способные жест одного назначения на ходу перекроить в жест назначения противоположного, помахал над костром рукой, будто помогая огню шибче разгореться.

Он стоял над костром до конца. Солдаты закопали яму. Генерал сказал отцу моему: «За мной!» — и повел его. Он вел его через расположение части, он вел его через городок, где была эта часть, он вел его по берегу речки, он привел его в глушь и тишь — на дальний пригорок, где даже ветер если что услышит, то не донесет до людского любопытного слуха, уронит по пути, ослабев.

— Скажи, — попросил генерал, мучаясь жестокой изжогой души, имя которой недоумение, — скажи, только мне скажи, клянусь отцом и мамой и товарищами своими погибшими, Родиной клянусь и, хрен с ней, даже Партией, чем хочешь клянусь, любовью первой своею Нюшей, незабвенной святыней моей, клянусь Землей и Небом, подметками сапог своих, которым скоро уж в гробу лежать вместе со мной от хворостей моих сердечных и от ран, и генеральским лаковым козырьком фуражки моей, которым не раз я прятал глаза от стыда перед лицом вечного человечества, клянусь четой и нечетой, клянусь первым днем творенья и последним его днем, клянусь, падлой буду, никому не скажу, не выдам, не намекну, тебе ничего не будет, клянусь, только скажи — хоть немного, хоть чуть-чуть, хоть раз в жизни — взял себе что-нибудь со склада? — хоть спичку на закурку, хоть тряпицу на утирку, хоть сахара кусок милахе, хоть вина глоток для свахи — молю тебя, — было?

Сглотнул отец мой сухую слюну и сказал:

— Нет.

— Не верю, — прошептал генерал.

— Почему? — по-граждански, по-человечески, с жалостью спросил отец мой.

— Потому что не может этого быть. Не бывает этого.

Отец промолчал, только улыбнулся и глянул на небо. Генерал посмотрел ему в ясные его глаза, посмотрел тоже на небо, но ничего там кроме одинокого в синеве барашкового облачка не увидел.

Тогда сел он на сырую землю генеральской своей жопой и заплакал в три ручья, всхлипывая и утираясь, как деревенский пацан, у которого в городе на вокзале последний рубль лихие люди сперли, и слезами, и соплями заплакал, шмурыгал носом, тер глаза, взмок весь, и только повторял:

Поделиться с друзьями: