Анна Герман. Жизнь, рассказанная ею самой
Шрифт:
Но суть выбора вовсе не в политике.
В 60-х годах проходило множество несенных фестивалей, особенно молодежных. Европа, словно придя в себя после страшной войны, хотела петь и веселиться. Стали уже широко известны польские Сопот и Ополе, фестиваль молодежной песни в Сочи, потом болгарский «Золотой Орфей», наша Зелена Гура… Эстраду активно завоевывали молодые.
На эстраде развелось безумное количество подражателей. Подражали исполнителям «свободного мира» — кто-то, как Филипп, Элвису Пресли, кто-то, как Богдана Карадочева в начале своей карьеры, Эдит Пиаф, но абсолютное большинство, конечно, Битлам. Подражание, даже самое талантливое, никого не красит, вторых Битлов быть не могло, как и второй Пиаф. И
Те, кто не подражал, сами стали иконами стиля, по популярности в Польше обойдя даже зарубежных исполнителей. Никому не подражала Эва Демарчик, чьи выступления в Кракове собирали в «Пивницу под Баранами» толпы ее почитателей. Не подражала Хелена Майданец, она стала настоящей королевой твиста, как Марыля Родович королевой рока и песен в стиле фолк.
А я? Я тоже не желала никому подражать, в том числе талантливым Майданец и Родович, не хотела петь, как Демарчик. Я искала свой стиль.
Во время гастролей по США мне предложили там остаться и петь джаз. Но это не мое — ни Америка, ни джаз. Мне больше подходят мелодичные песни, к тому же я предпочитаю, чтобы в песне был смысл, повторять десятки раз одну фразу только потому, что та хорошо легла на какую-то заводную мелодию, — это не для меня. Возможно, я не современна, но заставлять себя петь иначе равносильно тому, чтобы сжимать горло самой себе.
«Эвридик» я пела по-своему и с удовольствием, потому получилось, потому песня стала шлягером, хотя, конечно, распевать ее во время застолий невозможно. Настоящий шлягер не тот, который с удовольствием слушают, а тот, которому подпевают.
Таких песен у польских авторов для меня практически не нашлось, даже если мои песни и нравились, то поляки не пели их хором за праздничным столом или просто слушая пластинку или радио. А советские песни пели, конечно, в СССР и по-русски, но обязательно подпевали всем залом «Надежду», «А он мне нравится…», «Когда цвели сады», плакали во время исполнения «Эха любви».
Сколько я спела песен советских композиторов и поэтов? И каждая по-своему хороша, были, конечно, особенно популярные, например, «Надежда», «Когда цвели сады» и «Эхо любви», но мне не менее дороги все остальные — добрые, иногда грустные, иногда лукавые, но обязательно лиричные и мелодичные.
Не знаю, что было бы, не попади я в аварию, возможно, пела бы неаполитанские песни или даже джаз. Мой жесткий контракт с Карриаджи заставил бы меня еще два года позировать, давать интервью, улыбаться и быть марионеткой в подчинении у Ренато. Я и до того не была слишком свободна, тоже без конца переезжала с места на место, из одного города в другой, тоже немало улыбалась и говорила, вместо того чтобы петь, но в Италии чувствовала себя настоящей куклой на ниточках: потянули за нитку — открыла рот, дернули за другую — улыбнулась…
Карриаджи владел студией грамзаписи, пусть совсем небольшой, но все же. Я считала, что еду в Италию прежде всего ради записи пластинки, но запись оказалась на втором плане, меня сначала требовалось хорошенько «раскрутить», то есть разрекламировать. Конечно, была и пластинка с неаполитанскими песнями, но «своих» песен и «своих» композиторов все равно не было.
Кем бы я стала за годы, проведенные в Италии? Неужели звездой итальянской эстрады? Не знаю… Как-то не верится, скорее Карриаджи просто состриг бы купоны с моей временной популярности и вернул обратно в Польшу.
Стоило только мне встать на ноги после аварии и выйти на сцену, как синьор Карриаджи снова появился на горизонте с предложением подписать контракт и даже частично компенсировать мне «потери» за время вынужденной нетрудоспособности. Предложение было финансово выгодным, тем более для особы, потратившей все итальянские заработки на лечение после катастрофы.
Я отказалась.
Почему? Я даже не могла понять, чего не понимает чиновник «Пагарда». Дело не в неприятных воспоминаниях об аварии. Зачем я нужна той студии в Италии? Только стричь купоны с моей популярности
из-за катастрофы. Я понимала, сколько мне придется дать интервью, как расписывать каждый несчастный день моей неподвижности, каждое усилие по преодолению беспомощности, каждую мысль о возможности победы над недугом. Представляла, каких и сколько будет задано вопросов, часто нетактичных, даже жестоких, сколько безжалостных поездок, выступлений и фотосессий.Это имело мало общего с пением и с моим желанием забыть катастрофу и вернуться к нормальной жизни. Я сделала все, чтобы если не стать нормальной, то хотя бы так выглядеть. Скупо отвечала на расспросы, улыбалась, на сцене и перед камерой да вообще перед всеми делала вид, что мне не больно, что я обычная, а не ломаная-переломаная, не хотела, чтобы меня жалели и мне сочувствовали. Я хотела вернуться к жизни, а не к существованию под жалостливыми взглядами.
Сочувствовать можно по-разному, можно ахать и охать, с любопытством вглядываясь в лицо, словно определяя, насколько тебе плохо, а можно молча протянут!» руку для того, чтобы на нее опереться, и при этом не подчеркивать твою ущербность из-за физического недуга. Сочувствие с любопытством ужасно, оно только добавляет мучений, сочувствие действенное помогает.
Я не желала быть объектом пристального внимания и ахов ни для журналистов, ни для зрителей, ни даже для друзей, и рассказывать всем о своих мучениях тоже не желала. Написала книгу. Чтобы ответить сразу всем и насколько возможно (а это вообще невозможно) забыть аварию.
Конечно, физическая боль, необходимость ежеминутно, ежесекундно учитывать свое состояние, лекарства и гимнастика, постоянное чувство усталости не позволяют и сейчас чувствовать себя нормально, но зачем об этом знать журналистам, зрителям, читателям, даже друзьям? Это мое, насколько смогла, я преодолела беду.
Вот почему я не поехала в Италию снова — не только не желала вспоминать произошедшее, но и не желала быть куклой, которую разглядывают, мужеством которой восхищаются, не хотела, чтобы на меня смотрели, меня слушали, мной интересовались прежде всего потому, что я перенесла такие муки, и преодолела все, и выбралась из воды с рыбой в зубах. Я хотела, чтобы на мои концерты ходили из-за моего пения, а не из любопытства.
Вряд ли синьор Карриаджи мог дать мне это.
А становиться лягушкой, которую препарируют, я даже ради большого заработка не хочу.
Мне не раз говорили, что упустила блестящую возможность стать сверхпопулярной не только в СССР, но и в Европе, и в США, мол, именно на интересе к своему мужеству, преодолению можно было построить начальный этап завоевания мира эстрады, а потом, раскрутившись, петь то, что нравится. Правда, тут же оговаривались, что мои личные предпочтения и предпочтения европейской и особенно американской публики разительно отличаются.
— Пани Анна, бросьте вы свои славянские вздохи, исключите нотки страдания в голосе, пойте веселые, заводные песенки, под которые прекрасно двигаются ноги. У вас великолепные вокальные данные, используйте их себе во благо.
Я не захотела петь веселые песенки, под которые прекрасно танцуется. Я хотела петь то, к чему лежала моя душа. И если из-за этого не заработала много денег, то мои родные меня простят.
И если бы я отправилась покорять Запад сначала своими страданиями, а йогом наигранным весельем, то ничего хорошего из этого не вышло бы. Я пела так, как пела, и если моя популярность «всего лишь» в Польше и СССР, тем хуже. Для меня и для остальных.
Хелена Майданец, уехав на гастроли в Париж, обратно не вернулась. Были разговоры о том, что она просто снялась для какого-то порножурнала, и наши чиновники решили, что певица со столь вольным поведением Польше не нужна. Но Майданец нашла себя на парижских подмостках. Хорошо это или плохо? Она счастлива в Париже, работает на телевидении и радио, выступает в знаменитых кабаре, изредка приезжает в Польшу. Хелена счастлива, значит, хорошо, неважно, нравится ли это чиновникам.