Антология советского детектива-11. Компиляция. Книги 1-11
Шрифт:
Павлуха Утин смотрел то на кончик пера, то на лист бумаги, совсем еще чистый, белый лист, который можно сложить вдвое, вчетверо, так ничего на нем не написав. Слова теснились в черном носике пера. Между ним и бумагой был совсем маленький просвет. Чуть-чуть нажать — и они выбегут на белое поле. И тогда — конец, конец всему, что было.
Обвинительное заключение, составленное следователем и утвержденное прокурором, Утин читал с увлечением. Все было верно: адрес, время, квалификация преступления. До этого они долго дурачили друг друга. Следователь делал вид, что имеет гораздо больше доказательств, чем было их в действительности, и хотел заставить Павлуху признаться в других кражах, совершенных в том же районе за короткий срок. Слишком
Но Павлуха твердо стоял на своем, уверял, что влип случайно, что чемодан ему подбросил какой-то незнакомый мужчина, что сам он давно завязал, короче говоря, травил, не особенно изощряясь, лишь бы позлить следователя. Он знал, что суд все равно признает его виновным в последней краже, примерно представлял себе, что ему грозит, и заранее с этим примирился.
В изоляторе разговоры о явке с повинной начались исподволь. Говорили об этом воспитатели, доказывали, что от повинной ничего, кроме пользы, подследственному не бывает, что суд учитывает чистосердечное признание и лишнего срока не дает, а на душе становится легче, и в колонии больше доверия, и шансы на досрочное освобождение повышаются. Утин считал эти разговоры продолжением следовательских уловок, на посулы не клевал и о своем душевном спокойствии не беспокоился.
Но как-то вернули из колонии в изолятор давнего Павлухиного знакомца Гошку Чугунова, по кличке Зараза. Судили его незадолго до этого за грабеж, дали срок, а теперь потянули за прошлое. Поймали кого-то из Гошкиных подельников, и те запутали Заразу в других делах. Новый суд не обещал ему ничего хорошего, и он ходил мрачный. «Мне бы сразу заодно взять на себя все, что имел, — сокрушался он при Павлухе, — был бы сейчас чистым. А теперь как подвесят, будь здоров... Говорил мне Анатолий Степанович, предупреждал, все так и вышло».
Это признание было лишней каплей в сомнения Утина, и без того не дававшие ему покоя. Водоворот соревнования втягивал его все глубже, заставлял думать, делать и говорить совсем не то, что полагалось бы уголовнику. И когда приходила мысль о повинной, он задерживался на ней не потому, что боялся, как бы не продали подельники, оставшиеся на свободе. Хотя и полной уверенности не было, — спасая свою шкуру, любой может свалить на другого, но не в этом дело...
Утин мог врать, да и то не ахти как изобретательно, когда боролся со следователем. Но юлить, раздваиваться среди своих, обещать одно, а делать другое он не умел и не любил это уменье у других. Жизнь в изоляторе по новым правилам, соблюдение которых он сам отстаивал, пришлась ему по нраву. С тех пор как привычное воровское бездумье сменилось размышлениями о другой жизни, груз затаенных преступлений давил все сильнее. Это было последнее, что связывало его с прошлым.
По глазам Анатолия Степановича Утин видел, что тот не верит в его искренность, так же как не верил следователь. И не верит только потому, что твердо знает: есть за Павлухой гораздо больше краж, чем это значится в обвинительном заключении. Сознавать это было обидно, — во всем другом Павлуха душой не кривил.
Анатолия Степановича он никогда не считал своим врагом. И если поначалу относился к нему с недоверием и не вслушивался в его беседы, то скорее по привычке, поскольку воспитатель был в другом лагере и зарплату получал за то, что помогал прокурорским работникам держать, изобличать и наказывать таких, как Павлуха.
Сейчас, перед судом, Павлуха уже не сомневался, что Анатолию Степановичу можно и нужно верить.
Потому и сидел он над чистой бумагой, нацеливаясь на нее пером, то уже совсем наметив точку для начала, то отодвигаясь как от огня.
А когда начал писать, вспомнил все, каждую кражу, где, когда. Даже давние киоски, о которых все давно забыли, — все вспомнил. Поднимал голову, смотрел в далекое небо за двойной решеткой, проверял день за днем, адрес за адресом и приписывал новое.
Потом, когда по следу Утина пошли другие и заявления
с повинной стали обычным делом, никто этому не удивлялся. Сами же ребята, принимая новеньких, советовали им признаваться во всем, очистить совесть и заслужить доверие воспитателей. Но когда пришел Утин и положил на стол свои дополнения к обвинительному заключению, Анатолию трудно было сохранить обычную невозмутимость. Этот листок бумаги значил для него слишком много. Можно было сомневаться в искренности заключенных, пока они ревниво проверяли выполнения обязательств по соревнованию, пока они подпевали администрации ради пинг-понга и положительной характеристики. Все это могло быть формой приспособления, временным притворством, вовсе не говорившем об успехе педагогического эксперимента. Другое дело — повинная. Ее мог написать только человек, много передумавший и твердо решивший сменить жизненную колею.Утин не уходил, ожидая, пока прочтут его заявление. Он ждал вопросов.
Анатолий долго водил глазами по бумаге, будто пересчитывая буквы, поднял глаза, улыбнулся, показал на стул.
— Садись. — Опять уткнулся в бумагу. — Порядочно наворочал. Следователь за голову схватится, всю работу ему переделывать. Здесь все?
— Все.
— В каком смысле? Только во всем повинился или подвел черту подо всем, что было?
— Завязал, — твердо сказал Утин.
— Имей в виду, срок тебе дадут, опять в зоне будешь. Выдержишь?
— Теперь мне назад пути нет.
— Это верно. Но знаешь как бывает... Здесь одно, а там другие нажимать начнут. Пугать кое-кто будет.
— Меня не напугаешь.
— Верю. Мне бы очень хотелось, Павел, не обмануться в тебе. Хороший человек из тебя получится. Крепкий. Только выдержи, найди в себе силы, не поддавайся. Сумел круто повернуть, сумей выдержать направление. Выйдешь досрочно, прямо ко мне приходи, я помогу, с работой помогу, всем, что нужно, — помогу. Ты об этом помни.
— Спасибо вам, Анатолий Степанович.
— Рано спасибо говоришь. Вот вернешься, встанешь на ноги, тогда... Иди.
28
Киностудию Игорь Сергеевич представлял себе только по описанию Ильфа и Петрова и несколько смутился, когда попал в строгий малолюдный вестибюль. Он думал, что узнает Олега в толпе бегущих по лестнице помрежей и администраторов, возьмет его за шкирку и отведет куда надо. Он хотел сам, своими руками задержать этого негодяя. Теплилась надежда — а вдруг заслугу отца учтут, когда будут судить сына.
После свидания с Генкой он перестал звонить друзьям и бегать по учреждениям, чаще сидел дома и старался больше думать о Севере. Одолевали его и домашние заботы. Таисия Петровна хворала. Она слегла, придумав себе болезнь, чтобы смягчить гнев мужа, но вызванный врач долго ее выслушивал, потом предложил лечь в клинику на обследование, и кончилось тем, что Игорь Сергеевич испугался за жизнь жены, а она почувствовала себя совсем слабой.
Хотя Ксения Петровна часто навещала сестру и назойливо предлагала свои услуги, Игорь Сергеевич предпочитал обходиться без ее помощи. Он сам ходил по магазинам и аптекам, сам варил и разогревал еду. Обжигая руки о кастрюльки и сковородки, он чертыхался и даже самые трудные экспедиции в Заполярье вспоминал как приятные прогулки.
Постепенно ярость первых дней растворилась. Трезво рассудив, Игорь Сергеевич решил, что виноват не меньше Таси. В конце концов, за воспитание взрослого сына больше отвечает отец, чем мать, и ему не следовало оставлять семью на долгие месяцы. Вернулась прежняя нежность и помогла полностью обелить жену. Представив себе ее переживания в день ареста Гены, он увидел в ней страдалицу. Ему стало стыдно за несдержанность при встрече. Он пообещал возместить все загубленные вещички. Таисия Петровна поплакала на его груди и в порыве откровенности рассказала об Олеге. Игорь Сергеевич чуть было опять не взорвался, но сдержал себя без усилий. В качестве трофея он отнес следователю Марушко телефон Олега, сохранившийся в памяти Таисии Петровны. Марушко никакой радости не проявил, но телефон записал, и расстались они теплее, чем прежде.