Антуан де Сент-Экзюпери. Небесная птица с земной судьбой
Шрифт:
Глава 17
Земля человека
Для постройки города мало одной весенней ласточки, мало одной наивной веры в человеческое достоинство, чтобы сделать человека человеком. Никто не знал этого лучше Сент-Экзюпери, положившего годы на поиски определения человеческого достоинства и значения фразы «быть человеком». Совсем как прибрежная галька, отглаженная океанской волной, понятия «человеческое достоинство», «человек», «свобода личности», «поиски счастья», «неприкосновенность личности», «совесть человечества» полировались и приобретали смысл в непрерывной череде отливов и приливов идеологических дебатов, пан-гуманистической бессмыслицы банкетов политических деятелей и журналистской риторики. С одной стороны, было очевидно: Руссо, перед которым преклонялся Маркс, ошибался, когда заявлял (в начале «Общественного договора»): «Человек рожден свободным, но – повсюду он в цепях». Цепи – все еще с нами, и это мучительно сегодня, как и в старые времена, независимо от того, кем рожден человек, свободным или рабом. Человек не рождается человеком; он рождается ребенком. Индивидуум уже существует, а человеком только становятся: медленно, шаг за шагом, на основании непрерывной борьбы и самоусовершенствования. Будь все иначе, будь Земля безотносительно гостеприимной, а человек («естественный человек» Руссо) изначально хорошим,
И без этой борьбы при восхождении индивидуум остается беспомощным, какой-то дрейфующей по воле волн палкой, ничтожеством в море себе подобных, атомом в муравейнике атомов.
Это – основная мысль «Планеты людей», путеводная нить, связывающая случайные эпизоды в единый букет. Мысль выражена в первых строках книги, которые (по необъяснимой причине) отсутствуют в «Ветре, песке и звездах»: «Земля учит нас познавать себя больше, чем все книги, вместе взятые. Поскольку она противостоит нам. Человек осознает себя как личность, когда он соизмеряет себя с преодоленным сопротивлением».
В эти три предложения стаккато, звучащие подобно сокрушительным ударам по клавишам, Сент-Экзюпери вложил всю сумму приобретенной им мудрости. Те, кто позже пробовал обосновать, что он был «экзистенциалист», ошибались: Сент-Экзюпери никогда не был «экзистенциалистом», даже допуская, будто можно найти удобоваримое определение для этого всеобъемлющего слова. Ему была присуща философия «резистенциалиста», если пользоваться термином, впервые введенным. Хотя Сент-Экзюпери и не знал этого, Хосе Ортега-и-Гасет начал разрабатывать схожую философскую концепцию за четверть столетия до него, одновременно с Арнольдом Тойнби, приспосабливавшим к шести тысячелетиям человеческой истории лейтмотив – «вызов и ответ». Человечность не дается от рождения, а благоприобретается. Человек – еще не человек лишь на основании того, что унаследовал, он становится человеком на основании того, что он делает, что он создает. Сент-Экзюпери так глубоко проникся этой концепцией «сотворения», что сделал ее критерием или пробным камнем, по которому судил не только человека, но и цивилизацию. «Чего стоит человек – зависит от того, кем он становится. Я не знаю, каков он» – вот одна из множества подобных записей в его записных книжках. «Люди. Жертвовать – не тому, чем они являются, а тому, чем они могут стать» – вот еще запись. «Вы предлагаете мне более красивый жилой дом, автомобиль лучше прежнего, более чистый воздух… Но какие люди будут пользоваться всем этим?» – не менее типичный вопрос для него. И в той же манере Антуан мог написать применительно к архимятежнику Андре Бретону: «Детство, подзатыльники, религия, жертва – так много действий, имеющих целью заставить человека отличаться от мелкого животного. Ничто не подходило лучше для формирования Андре Бретона, чем его семья, против которой он выступал».
Применение понятия «резистенциалист» к обществу было достаточным, чтобы выявить патетическую ошибку, лежащую в основе абсолютного социализма и идеала спокойной и безопасной жизни «от колыбели до могилы». «Я – слева, потому что не люблю массы. Если меня записать в левые, я полюблю их (правильнее сказать, предпочту их), я был бы осторожен в борьбе за изменение условий их жизни, потому что именно они и делают людей более благородными (бедность, жертва, несправедливость)». Или, как сказано в конце «Планеты людей»: «Что хорошего несут нам политические доктрины, претендующие сделать людей процветающими, если мы не знаем, какого человека они породят? Кто должен появиться на свет? Мы ведь не стадо на откорм, и появление одного бедняка Паскаля имеет для нас большее значение, чем рождение нескольких преуспевающих ничтожеств».
Такое восприятие жизни, как можно заметить, является полярным по отношению к идиллической концепции Руссо с его естественно совершенным человеком, к которому он будет время от времени возвращаться, но только для иллюстрации врожденной несправедливости общества. Типичный продукт мысли XVIII столетия, это последнее замечание предполагает, что внутри человека от рождения есть нечто уже запрограммированное и заранее сформированное. Но именно против этого поверхностного понятия сражался Сент-Экзюпери. Принципиально человек не имеет заданности: он подобен глыбе глины, из которой через годы обработки может получиться что-то определенное. Эта мысль проходит через все его творчество – от «Ночного полета» до его последней работы. Но глина не безжизненна: она живет, наделенная искрой Божьей. Это – подобно «жильной породе» (одно из его любимых выражений), то есть неочищенной материнской породе, из которой, после многократного очищения и полировки, появляется алмаз во всем своем блеске. И точно так же, как алмаз требует абразивного круга, чтобы показать сияние драгоценного камня, так и бедственная ситуация (которую Тойнби назвал бы «вызов», а Ортега – «затруднительное положение») обнаруживает самое прекрасное, что скрыто в людях. Две «принцессы» из парагвайского «оазиса» обязаны своим изяществом не только их поэтической гармонии с природой, но и усердию, которое они демонстрируют, сохраняя свой разрушающийся замок от полной гибели. В основе человеческого достоинства Барка, марокканского раба в Джуби, лежит не просто «золотая мечта» (любой смертный лелеет мечту в мыслях), но та отчаянная энергия, переполняющая его, с которой он стремится приложить все силы, но повторно приобрести себе свободу, даже притом, что в конечном счете это может означать его погибель от нищеты. Когда молва распространяется по пустыне, что капитан Боннафу, гроза Атара, уезжает домой во Францию, его мавританские враги встревожены: они теряют противника, чье существование – непреложное условие их мужественности. То был настоящий противник: слухи о его приближении не давали уснуть пастухам, рвали ленивых мужей из ласковых объятий их жен, обнажали спавшие дотоле мечи из ножен, гнали связанных веревкой верблюдов наперерез в азартном преследовании этого взгромоздившегося на верблюда «пирата». Одно упоминание о призрачном появлении его где-то там, среди барханов, могло привести в напряжение всю пустыню Сахара, подобно магнитному полю, с полюсами сходящейся ненависти, странно напоминающей любовь. Мермоз, на основании той же самой жизненной логики, не стал бы человеком, которым он стал, если бы не мобилизовал весь свой острый ум, все мужество против вероломной тайны ночного полета или
чудовищных водяных шквалов Южной Атлантики. Гийоме не провозгласили бы образцовым «сыном Франции», если бы он не померился силами с покрытыми льдом склонами Анд.Но мораль всего этого не должна покоиться только или в основном на таких эпических демонстрациях человеческого героизма. «Планета людей» не задумывалась как еще одна книга о приключениях, написанная для исключительно ограниченного элитарного круга – альпинистов и летчиков, солдат и бедуинов. Ведь центральная тема находит обобщение в образе, не являющемся воплощением ни спортсмена, ни путешественника. Это образ умелого и опытного работяги: «Есть качество, которое не имеет никакого названия. Возможно, это – «притяжение Земли», но подобное выражение не слишком подходит для него. Это качество присуще плотнику, когда он остается лицом к лицу с куском древесины, ощупывает его, измеряет, и его отношение к материалу далеко не беспечное, он собирается с духом, чтобы приступить к делу». И модель человеческого поведения Сент-Экзюпери определяет суммированным человеческим поведением, и это не только Гийоме, вползающий на уступ, чтобы не позволить весенней лавине поглотить его тело, ведь иначе его жена не сможет получить страховку, как его вдова… Нет, это и образ старого садовника (Эжена Бушара из Сен-Мориса, хотя в книге он не назван), который, лежа на своей скромной кровати в ожидании смерти, говорит: «Вы знаете… время от времени я покрывался потом, орудуя лопатой. Меня беспокоил ревматизм, от него страдали мои ноги, и я обычно проклинал эту тяжелую работу. Да, а сегодня я хотел бы покопать лопатой, покопать лопатой землю. Это такое красивое дело – копать землю. Ты так независим, когда машешь лопатой! И кто теперь обрежет мои деревья?» Он оставлял невспаханную землю. Он оставлял невспаханную планету. Он был привязан любовью ко всем садам и ко всем деревьям планеты. Он проявлял щедрость, расточительность, этот гранд-сеньор! Он, подобно Гийоме, был храбрым человеком, когда боролся против смерти во имя своего Сотворения».
Как хорошо Толстой понял бы это чувство! Но для Сент-Экзюпери, вероятно, никогда не латавшего обувь и ни разу в жизни не косившего траву, имела значение универсальная мораль, которую можно отыскать в этих контрастных примерах. «Быть человеком значит быть ответственным за что-то» – садовник отвечает за свои деревья, отец – за семью, плотник – за свой товар, скульптор – за свое произведение искусства, шкипер – за судно. Таков зрелый ответ Сент-Экзюпери на призыв «Живи в опасности!» Ницше, также это и ответ на революционную героику, которой пропитаны романы Андре Мальро. Но «Планета людей» этим не ограничивалась. На достигающих апогея заключительных страницах (посвященных душераздирающему зрелищу польских шахтеров, которых он видел во время долгого путешествия на поезде в Россию) – мучительный крик отчаяния от ползком подкрадывающегося марша механизированной цивилизации, где мужественности пилота, честности поэта или живописца все труднее и труднее самоутверждаться, где крестьянин истреблен и забыт, в еще одном акте сожжения на костре, над горой поленьев, сложенных бездумным и бездушным пролетариатом, и где (о, как мучительно это!) яркий свет творчества Маленького принца, Моцарта, дремлющего в каждом растущем ребенке, подавляется хриплым «буги-вуги» в дешевом кафе и холодным безумием переполненного, сотрясающегося инфрачеловеческого мира, где «нет никакого садовника для людей».
«Только Дух, вдохнув частицу себя в бездушный кусок глины, может создать Человека» – таковы были заключительные слова «Планеты людей». Никогда еще, как в ту мрачную весну, Дух (который однажды заставил Европу полностью посвятить себя суровому испытанию творческим пылом) не мерцал так судорожно, как пламя свечи на ветру. Март 1939 года едва ли можно назвать благоприятным моментом для публикации книги, возвеличивающей братство людей. («Только человеческие поступки следует направлять, – заметил в своей записной книжке Сент-Экзюпери, имея в виду гражданскую войну в Испании, – но их можно регулировать лишь при помощи новой концептуальной системы».) Судьба вновь, казалось, дразнила автора своим дьявольским анахронизмом. «Ночной полет» имел несчастье выйти в свет через полгода после краха «Аэропостали», воспетой в нем. «Планета людей» была издана в момент, когда ткань европейской цивилизации систематически разрывалась в клочья самым диким братоубийственным способом возвращения в варварство из пережитых континентом начиная со Средних веков.
Одним из первых ознакомился с книгой архикатолик и архи-монархист Робер Бразийяк. Полный жестокой иронии его критический анализ появился в очередном номере «Аксьон франсез» от 16 марта вместе с сообщением о нацистской аннексии Богемии и Моравии. То была любопытная оценка, даже с точки зрения очевидно противоречивых чувств рецензента, мечущегося между восхищением стилем и догматическим обязательством вступить в спор с содержанием. «Романтизм, – писал он, – преподал нам, что искренность является высшим достоинством автора. Это – слово, которым часто злоупотребляли после войны наряду с более академичным словом «подлинность». Она позволяла тем, кто ею пользовался, произвести шикарное впечатление в литературных кафе… Давайте все же сразу уточним, что именно заставляет нас признать достоинства «Планеты людей»: все в книге досконально точно описано и является абсолютно подлинным».
Дело было не в том, что Бразийяк отвлекся, чтобы позабавить салонных завсегдатаев, повторяя, как Валери однажды заметил Мальро: «Меня интересует ясность стиля; меня не интересует искренность автора». Может, только потому, что он был ярым католиком, Бразийяк оказался менее поверхностен, чем пижонствующий эстет (автор «Месье Теста»), «который путал брожение газов в животе с показными истинами», как когда-то по случаю съязвил Сент-Экс, не уважавший Валери. Но фанатик в Бразийяке не мог принять безнадежную беспристрастность Сент-Экзюпери. «Милиционер Мадрида стоит защитника Толедо. Каждый повинуется своей «правде». Так же как плененная газель, тревожно ищущая возможности убежать, не опасается ни льва, ни шакала, которые подстерегают ее. «Что для нее шакалы, если «правда» газели в страхе?» И весь героизм низведен до уровня инстинкта».
Бразийяк одинаково не желал принимать и благородного жеста французского капитана, когда тот передал берберским охотникам, помогавшим ему защитить форт, 300 пуль, чтобы восполнить истраченные ими на его защиту: ведь те же самые пули предназначались для стрельбы в его людей, за которых он несет ответственность. «Индивидуальный героизм – это совсем иное, чем политический героизм, то есть героизм защитников города. Человек не может претендовать на изысканность, если он в крови собственных людей… Церковь, – продолжал он, впадая в догму, – всегда учила, что истинная причина делает мученика. Ни г-н Монсерлан, ни г-н Сент-Экзюпери не думают так: они видят в героизме средство индивидуального совершенствования. Г-н Андре Мальро рассуждает так же. Но не в этом смысл наших корней, нашей истории, нашей расы. Это романтичное и ницшеанское отклонение, уходящее корнями на восток».