Анж Питу (др. перевод)
Шрифт:
Национальное собрание решительно заявит, что вооруженное восстание противозаконно, что у граждан есть представители, чтобы доводить их жалобы до сведения короля, и король, чтобы их рассматривать, и поэтому граждане не должны прибегать к оружию и проливать кровь.
Вооруженный подобной декларацией, которую он несомненно получит, король будет вынужден наказать Париж по-отечески, то есть строго.
После этого буря уляжется, и к монархии возвратятся ее попранные было права. Люди вновь осознают свой долг, который есть послушание, и все пойдет, как прежде».
Примерно такого мнения придерживались и при дворе, и на городских бульварах.
Однако
Там появились некие никому не известные личности со смышлеными лицами и тусклыми глазами, которые принялись бросать по любому поводу таинственные намеки, преувеличивать и без того нешуточные вести и чуть ли не открыто распространять бунтарские идеи, вот уже два месяца волновавшие Париж и будоражившие предместья.
Вокруг этих личностей собирались люди – мрачные, недружелюбные и возбужденные; слушая ораторов, они вспоминали о своей нищете, страданиях и грубом презрении, с коим относилась к ним монархия. О народных бедах им говорилось:
«Народ борется уже восемь столетий, а чего добился? Ничего. Социальных и политических прав у него не больше, чем у коровы арендатора: у нее забирают теленка, чтобы продать его на мясо, ее молоком торгуют на рынке, ее самое отводят на бойню, а кожу отдают в кожевню. В конце концов монархия была вынуждена уступить и созвала Генеральные Штаты, но что она делает теперь, когда они собраны? С самого первого дня оказывает на них давление. А Национальное собрание образовано против воли монархии. Что ж, раз наши парижские братья отважились на такое выступление, давайте поддерживать Национальное собрание. Каждый его шаг вперед на поле политической борьбы – это наша победа, а значит, и рост наших рядов, увеличение нашего богатства, освящение наших прав. Вперед, граждане, вперед! Бастилия – лишь первый бастион тирании! Он пал, но сама крепость еще цела!»
В более темных уголках образовывались другие группки, где произносились другие слова. Говорили их люди, явно принадлежащие к высшим слоям общества, вырядившиеся в народную одежду. Но их выдавали изящный выговор и белизна рук.
«Люди, – говорили они, – вас сбивают с толку с двух сторон. Одни просят вас поворотить назад, другие толкают вперед. Вам все уши прожужжали о политических и социальных правах. Но разве стали вы счастливее с тех пор, как вам позволили голосовать через посредство делегатов? Разве стали вы богаче с тех пор, как у вас появились свои представители? Стали вы менее голодны с тех пор, как Национальное собрание принялось издавать свои декреты? Нет. Поэтому оставьте политику со всеми ее теориями для людей, которые умеют читать. Не нужны вам все их книжные фразы и лозунги.
Нет, вам нужен хлеб, и прежде всего хлеб. Вам нужно, чтобы ваши дети жили в достатке, а жены – в спокойствии. Кто же вам даст все это? Король, у которого твердая рука, молодой ум и благородное сердце. Но это будет не Людовик Шестнадцатый – за него ведь правит его жена, австриячка с бронзовым сердцем. Это… Поищите-ка сами хорошенько вокруг трона, поищите человека, который может принести счастье Франции и которого королева ненавидит именно потому, что он опасен, именно потому, что он любит французов и любим ими».
Вот так выражались мнения в Версале, вот так разжигалась гражданская война.
Жильбер принял участие в разговорах нескольких таких групп, после чего, составив представление о состояниях умов, направился прямо во дворец, вокруг которого были выставлены многочисленные караулы. От кого они
охраняли дворец? Этого никто не знал.Несмотря на караулы, Жильберу с легкостью удалось проникнуть в передний двор и добраться до вестибюлей, причем его никто так и не спросил, куда он направляется.
Попав в Эй-де-Беф [142] , он был остановлен одним из часовых. Достав из кармана письмо г-на де Неккера, Жильбер продемонстрировал караульному офицеру подпись. Тот устремил взгляд в потолок. У него был неукоснительный приказ никого не впускать, но поскольку именно такого рода приказы чаще всего нуждаются в толковании, офицер сказал Жильберу:
– Сударь, приказ не впускать никого к королю весьма категоричен, но так как появление посланца от господина де Неккера явно не было предусмотрено, а вы, несомненно, привезли его величеству важное сообщение, можете войти, я беру все на себя.
142
Эй-де-Беф ( фр.«Бычий глаз») – передняя Версальского дворца, освещаемая круглыми окнами.
Жильбер вошел.
Король находился не у себя в покоях, а в зале совета, где принимал депутацию от национальной гвардии, явившуюся с просьбой отозвать из Парижа войска, позволить сформировать гражданскую гвардию и самому королю вернуться в Париж.
Людовик XVI холодно выслушал все просьбы, после чего ответил, что должен кое-что выяснить и посовещаться со своим советом.
Так он и поступил.
Просители остались дожидаться в галерее и сквозь матовые стекла дверей наблюдали за игрою гигантских теней, отбрасываемых королевскими советниками, и за их позами и движениями, полными угрозы.
Присмотревшись повнимательнее к этой фантасмагорической картине, они решили, что ответ будет неблагоприятным.
И верно: король ограничился тем, что пообещал назначить командиров городского ополчения и приказать частям на Марсовом поле отойти.
Что же до его приезда в Париж, то его величество не пожелал оказывать мятежному городу подобную милость, пока тот окончательно не покорится.
Депутация заклинала, настаивала, умоляла, но король ответил в том смысле, что сердце его разрывается, но ничего более сделать он не в силах.
Удовлетворенный этим кратковременным изъявлением власти, коей он уже не обладал, король вернулся к себе в покои.
Там он увидел Жильбера. Рядом стоял офицер королевской гвардии.
– Что вам от меня нужно? – осведомился Людовик XVI.
Пока подошедший офицер извинялся перед самодержцем за то, что нарушил его приказ, Жильбер, не видевший короля уже много лет, молча рассматривал человека, которому господь судил держать руль Франции во время шторма, в какой страна еще никогда не попадала.
Оплывшее короткое туловище, лишенное энергии и величественности, изнеженное невыразительное лицо, бесцветная молодость, уже вступившая в неравную борьбу с приближающейся старостью, борьбу могущественной материи с очень средним умом, который ценили лишь до тех пор, пока его обладатель занимал столь высокое положение, – все это для физиономиста, занимавшегося с Лаватером, для магнетизера, читавшего будущее с Бальзамо, для философа, мечтавшего с Жан Жаком, наконец, для путешественника, видевшего все человеческие расы, – все это говорило о вырождении, упадке, бессилии и гибели.