Апология журналистики. В завтрашний номер: о правде и лжи
Шрифт:
В книге я буду приводить примеры своих и чужих высказываний, и в той мере, в какой они были журналистскими, они также остаются и «политическими». Они все еще актуальны (а иначе и пересказывать их не имело бы смысла), но я против того, чтобы сама эта книжка рассматривалась как политическое высказывание. Политика преходяща, политики сменяют друг друга, да и сами государства тоже появляются, перерождаются и исчезают. А мы будем говорить о журналистике как о современной форме такого более общего явления, которое было, есть и будет в любом обществе. Оно обладает собственной преемственностью, горизонт которой длиннее, чем зигзаги развития исторических стран.
Но и в актуальности тоже есть своя перспектива, как в пространстве: что-то в данный момент выходит на первый план,
Главная проблема сегодня состоит в том, что мы не слышим друг друга, чему, как ни странно, очень поспособствовал интернет (о проблеме замкнутых смысловых контуров мы поговорим специально в главе 11). В действительности мы и не спорим, потому что, чтобы спорить, надо сначала услышать. Этим грешат отнюдь не только те, кто думает не так, как мы сами, но и мы сами тоже.
Наверное, мне будут предъявлять претензии, что книжка «написана исключительно с либеральных позиций». Но штука в том, что журналистика либеральна как таковая, и никакой другой она быть просто не может. Она порождение либерального (западного) общества и по определению несет на себе печать либеральных традиций, а свобода слова, лежащая в основе журнализма, неотделима от свободы как таковой.
Но есть «свобода от» и «свобода для», свобода отвернуться, бежать, но и свобода остаться. «Свобода от» превращается таким образом в «бегство от свободы» (Эрих Фромм), а «свободой для» в крайнем пределе воспользовался Януш Корчак, шагнув в газовую камеру вместе с детьми. Действительность часто бывает не просто отвратительна, но и страшна, и никто не вправе ни от кого требовать подвига как акта свободной воли. Но и свобода остаться, чтобы попытаться что-то изменить, тоже всегда есть, однако, чтобы ее реализовать, нужно стоять двумя ногами в действительности.
Отец Георгий Чистяков (1953–2007), с которым мне посчастливилось быть знакомым, священник, историк и знаток древних и новых языков, иллюстрируя разницу между каноническими Евангелиями и апокрифами в книжке «Над строками Нового Завета», замечает, что все апокрифы содержат в себе элементы «пропаганды» (я ставлю кавычки, поскольку он употребляет для этого другие термины): в пользу евреев против Рима или наоборот. В этом смысле можно сказать (жаль, что я не успел обсудить это с о. Георгием), что во всяком случае Матфей, присутствовавший при описываемых им событиях, это древний журналист, старавшийся записать все так, как он это видел и понял (придавая значение, может быть, не всегда тому, чему его придал бы современный человек). Похоже, что первые синоптические Евангелия, написанные не сразу после смерти (и воскресения – для тех кто в это верит) Иисуса, как раз и были продиктованы желанием защитить Его имя и задокументировать подлинную историю в ответ на начавшиеся спекуляции.
«Вначале было Слово», – напишет чуть позже Иоанн. Но и потом будет много-много-много слов. Только в отношении первого сомнений быть не может, но все, что будет сказано позже, сомнительно. Истину от лжи очень трудно отличить, замечает Мераб Мамардашвили, так как «слова, которыми они описываются, всегда одни и те же». Слова необратимо страдают каким-то изъяном, особенно заметным в том свете истины, за который мы к тому же часто принимаем искусственное освещение.
Примеры, которые я буду приводить в книжке – хотя бы в силу того, что журналист привык работать с фактическим (эмпирическим) материалом, – будут случайны в том смысле, в каком случайна всякая эмпирика: где-то я был, где-то не был, кого-то знаю близко, кого-то шапочно, что-то прочел, а что-то прошло мимо меня. Я надеюсь, что не случайными окажутся мысли, поскольку я их уже долго думаю.
Вот что пишет новомодный (при этом глубокий и остроумный) современный философ Славой Жижек (вообще-то, я понимаю там, дай бог, четверть прочитанного, но эта мысль мне ясна): «Главная функция Хозяина состоит в том, чтобы определить ложь, способную поддерживать групповое единство: удивить субъектов утверждением, которое в явном виде противоречит фактам… Недостаточно утверждать “Это моя страна, права она или нет!”: моя страна – по-настоящему
моя, лишь покуда она, в определенном отношении, неправа…Общая для всех ложь – связь несравненно более действенная, чем правда».
Очень верно, но стоит ли дорожить такой «скрепой»? Это вопрос.
В том романе про присяжных, который мне все же удался десять лет назад, сама собой нашлась удачная формула, она скорее художественная, но я ее здесь воспроизведу: не так, что мы хотим знать правду (чаще всего мы этого вовсе не хотим), а правда хочет быть узнанной. Не она является нашим инструментом, а наоборот: мы – ее.
Забегая вперед (эта тема будет раскрыта ближе к концу книги), мы можем определить род своей деятельности как борьбу за правду, которая как таковая никому не нужна. Она всегда оказывается нужной кому-то для чего-то, но как только появляется это «для чего?», оно сразу же отнимает у нее это качество правды. Этот вывод был бы очень горек, если бы не одно но: правда все-таки существует – а без нее и журналистика не могла бы существовать, и я бы не смог вам здесь о ней сообщить вообще ничего.
Глава 2. Гиперреальность и журнализм
Николай Бердяев, размышляя о причинах и следствиях русской революции, постоянно, почти маниакально твердит о подмене, употребляя также разные эквиваленты этого смысла. Антагонизм подлинности и подделки приобретает у него накал борьбы Добра со Злом. Я не поклонник Бердяева, но его мысль о связи «подмены» и катастрофы кажется мне очень точной и актуальной: тут дело в онтологии, а шутки с ней кончаются плохо.
Власть традиционно обвиняет журналистов в том, что они-де «раскачивают лодку» и «расшатывают устои». В «расшатывании», разумеется, есть доля риска: движение истории всегда с ним сопряжено, но если мы что-то и «расшатываем», то лишь пропагандистский миф, сравнивая его с действительностью. Журналистика не позволяет мифу отклоняться слишком далеко от действительности, что как раз и грозит обрушением всей конструкции.
С расхожим определением журналистики как второй древнейшей профессии можно даже и согласиться, если первая – это пропаганда. Журналистика реагирует на симулякр пропаганды, бросаясь разоблачать его, и это ее безусловный рефлекс. Но и пропаганда, со своей стороны, тоже хочет выглядеть благопристойно, рядится в тогу журналистики, для чего ей надо оперировать фактами. Фактов у нее всегда нехватка, пропаганда производит фейк, журналистика бросается его разоблачать, и, таким образом, вопрос об их первенстве приобретает вид апории о курице и яйце.
Сложность в том, что все это сосуществует в одном смысловом пространстве. Именно смысловом, а не информационном, поскольку ценностные ориентации играют здесь куда более важную роль, чем факты, и начинают переопределять потоки информации. К тому же в том же смысловом пространстве существуют еще и массовые развлечения и желтая пресса, что с точки зрения пропаганды рассматривается как сопутствующие товары, а с точки зрения журналистики – как шум.
Однако, работая в газете, ты начинаешь понимать, что не ты формируешь повестку, а она форматирует тебя. Ведь когда взорван дом или сбит самолет, в газете не может быть написано о чем-то другом, во всяком случае на первой полосе. На войну журналисты и пропагандисты едут в одном вагоне, а их различия вступят в силу по прибытии. Можно, конечно, попытаться манипулировать повесткой, но смешно думать, что она не отомстит.
Но вопрос можно поставить и шире: изменяем ли мы реальность, описывая ее, или это она через свое описание изменяет (пересоздает) нас? Это процесс взаимный.
Жан Бодрийяр (1929–2007, Франция), философ, которому мы обязаны понятием «симулякр», определяет его как такой объект, которому «ничто не соответствует в онтологическом ряду бытия». Бог (для постмодернизма характерней агностицизм, я тоже не собираюсь заниматься религиозной пропагандой, но так рассуждать удобней) создал мир, в котором установились такие-то законы, а затем и человека, наделив его «по образу и подобию своему» творческими способностями. Человек начал сочинять всякие сказки, потом (скорее до) мифы, восполняющие онтологическую реальность там, где в ней были (и всегда останутся) непонятные и пугающие лакуны.