Арбат
Шрифт:
— Спился он совсем, — сказал грустно Гоголь. — Окружили его со всех сторон три ресторана азербайджанских в «Доме Ростовых», с утра до вечера сплошные попойки, вино льется рекой. Граф и не устоял. Сколько лет хранил твердость, а тут возьми и сорвись. Он ведь еще в тридцать лет дал зарок не брать в рот хмельного. Из-за этого чертова зелья прокутил имение матушки…
— А может, в Москве другой монумент Льва Николаевича есть? — спросил Тарас Бульба.
— Нету второго, — ответил с тоской Гоголь. — Обещал соорудить Зураб Церетели, да обманул. И с Мишей Булгаковым зря он народ обнадежил.
— Ну тогда у нас вся надежда на Юрия Долгорукого, — сказал поручик Лермонтов. — Он один всю мэрию задавит. А за ним ведь еще и полки ратников.
В изножье памятника Гоголю бронза зашевелилась, слегка припухла на барельефе с фигурами, и на постамент вылущился бронзовый Хлестаков, отбиваясь от кого-то, державшего его за фалду сюртука.
— Да оставьте вы меня, пенкосниматель, — раздраженно сказал он. И тут же следом за ним из барельефа вылущился бронзовый Чичиков.
— Господа, господа, не слушайте его, — сказал быстроговоркой Чичиков. — Он ничего дельного не присоветует, этот щелкопер и выжига, а у меня есть дельный проект, я слушал ваш разговор и все успел обдумать. Революции, господа, а особенно революции нравов делаются не так. В любой политической
— А всех приватизаторов надобно повесить! — сказал со злорадством Хлестаков.
— Опять же неверно, — остановил его деликатно Чичиков. — Приватизаторы нам тоже сгодятся на хозяйстве. Надобно только на три месяца посадить их всех писать мемуары под прокурорским надзором, чтоб честно делились опытом — кто и как разбогател, где и сколько наворовал, кому сколько дал взяток. И они, став беднотой, тоже возрадуются нашим лозунгам. А мы им снова дадим возможность участвовать в приватизации. Главное дело, чтоб машина не стояла на месте и все вертелось, чтоб все людишки были при деле и каждый самомалейший винтик был смазан, а не забыт, не заржавел, не чувствовал себя обиженным… И всех особо честных приватизаторов надо премировать. А жулье — отправить строить БАМ или другие железные дороги в Сибирь, Сибирь нам пригодится. Границы все временно закрыть, а с заграницей работать по безналу исключительно. И чтобы в правительстве ни единого бывшего члена КПСС и ВЛКСМ. Пусть эти господа трудятся на заводах и в колхозах. А землю давать всем, кто ни попросит. Год-другой не вспахал — забирать назад. И нечего с законами мудрить. Ведь вся беда в том, что нет здравого смысла на Руси. Оттого и вся путаница или путаница… Ни у кого нет самомалейшей веры в завтрашний день. Молимся на доллар, на иностранную бумаженцию. И она пляшет под чью-то указку. На каждом углу вроде как счетчик, отмеривающий русскую жизнь. Да от такого недолго и заболеть. А я б повсюду ввел золотой неразменный червонец!
— А что, есть ведь и впрямь резон в его словах, — почтительно рассмеялся Лермонтов.
— Это только на первый взгляд, на первый неискушенный взгляд, — проговорил снедаемый завистью Хлестаков. — Этот господин мастер выдумывать прожекты, однако все они на ходульных ногах и — чуть тронешь — рассыпаются в прах. У меня есть идейка получше: пригласим «Юрия Долгорукого», «Сезонного рабочего», «Красноармейца», «Сеятеля» и, разрушим за одну ночь эту чертову «Грузинскую кухню». А еще лучше — вынести ее за город. Пусть себе там коптит…
— Тоже дельная мысль, — добродушно засмеялся Гоголь. — А сейчас, Панове, надо собираться в путь. До первых петухов мы достигнем Оки, а там через два дня будем снова в Москве на Арбате. Небось уже обыскались нас. Глядишь, кого-нибудь другого поставят на мое место или в аренду грузинам сдадут… Вы, Михаил Юрьевич, не беспокойтесь, найдем и вам почетное местечко в Москве.
29
А ничего не подозревавшая Москва продолжала жить своей сложной, суматошной, дерганой жизнью. Карен и Нурпек по-прежнему расширяли цветочную торговлю, ставили все больше незаконных лотков на Арбате и Новом Арбате, дружили с ментами, открыли новую конфетную сеть лотков и еще три туалета на углу Никитского бульвара и Нового Арбата, где прежде стоял дом конногвардейца князя Шаховского, а еще прежде, до знаменитой эпидемии чумы в Москве в 1771 году, было громадное кладбище с захоронениями чумных, тянувшееся до нынешнего Дома дружбы.
Гоголь томский молчаливо наблюдал за всем происходящим и особенно за тем, что никто из азербайджанцев ни копейки налогов в московскую казну не платил, как, впрочем, не платил и Сеня Король, и Акула Додсон, и братья Брыкины, и даже член «Партии духовного наследия» Подмалинкин. Платил налоги только Ося Финкельштейн, потому что он был перестраховщик и боялся всего на свете. И правильно делал. Ему было чего бояться. Его жалоба на имя президента с замысловатой резолюцией: «Рекомендуем привести лотки в соответствие с вышеуказанными рекомендациями на президентской трассе» — попала в управу «Арбат», и там быстро вычислили, кто был ее автором, с помощью Акулы Додсона и того же Сюсявого. И Акула Додсон даже не поленился побывать в Кутафьей башне и побеседовать с женщиной-капитаном Татьяной Алексеевной. Но больше всех были недовольны этой жалобой Карен, Нурпек, Садир и Закия. Они побаивались проверки службы ФСО и ФСБ. То есть они не боялись капитана Дмитрия Подхлябаева и майора Подосиновикова, это были как бы свои, «одомашненные» люди, как своими людьми были все арбатские менты, но могла быть проверка свыше, и неизвестно, удастся ли договориться, а если не удастся, то лотки придется сносить и, может быть, убирать тонары с цветами от дома два и угла Никитского бульвара, и тонары с Воздвиженки, и со Смоленской площади, а это такие убытки, это такие бешеные деньги, что просто страшно сказать, потому что один цветочный тонар даже
в плохие, нудные, дождливые дни приносил не меньше десяти тысяч прибыли. И жалко было уходить с накатанного пути, жалко было терять наработанное дело, и не идти же вкалывать на завод за копейки и становиться нищим стахановцем-многостаночником. А во всем был виноват этот упрямый еврейчик Ося Финкельштейн. И он-таки должен был за это ответить. Он должен был исчезнуть навсегда к чертовой матери с Арбата. И его приговорила братва на сходке. Из Подмосковья приехал свой ушлый человек. Не то чтобы киллер-мастак, а так, дилетант-убийца. Он подошел сзади в толпе к Осе Финкельштейну, когда тот беспечно шел по подземному переходу, сделал короткий, быстрый, жесткий удар длинным шилом в бок и, не останавливаясь, даже не обернувшись, настолько он был уверен в своем мастерстве, отправился дальше быстрой, легкой походкой ничем не примечательного гражданина кавказской национальности. Никто даже не запомнил его лица — с пустыми ястребиными глазами и чуть опущенными тонкими уголками губ, с мясистыми набрякшими веками и густыми черными бровями. И никто никогда не узнал, что его зовут Найтик. Таких азербайджанцев Найтиков в Москве были сотни и тысячи. Мало ли всяких Найтиков на Руси!.. И душа Оси, очень удивившись этому внезапному облегчению, отрешению от земных мелочных забот, вознеслась в космический эфир, и только там Ося осознал, что все его обиды и боль ущемленного самолюбия были ничто, это были тлен и шелуха бытия и надо было уметь смиряться и прощать, потому что переделать мир, этот грязный мир торговли и мелочной политики, — просто нереальная задача, глупая, вздорная задача и надо научиться принимать мир таким, каков он есть, если хочешь жить, и попирать землю ногами, и вдыхать запах цветов, и слушать пение птиц, потому что на земле из-за погони за прибылью он уже давно не слушал пения птиц, а здесь, в эфирных райских высях, он стал быстро уставать от их назойливого щебетания и навязчивого сервиса ангелов, предлагавших ему бесплатно то пепси, то пиво «Афанасьев», то жвачку «Стиморол», от которой пухла душа. А кроме души, у него теперь ничего не осталось, и он с горечью осознал, что она маловата в сравнении с парившими рядом душами. Тут были души всех калибров и размеров, души самых причудливых конфигураций, души-кентавры, души-бизоны, души с человеческим обликом.Рай, в его представлении, был чем-то скучным, занудным, бесплотным. А без плоти откуда же взяться радостям и наслаждениям? Но он понял, что прежде глубоко ошибался.
Первым делом к нему подскочил два года назад убиенный корреспондент газеты «Московский комсомолец» и попросил дать интервью о первых впечатлениях, но Ося выразительно поморщился и коротко обронил: «Отвали!» Рай, как оказалось, был обыкновенной планетой на орбите Сатурна, своего рода резервация душ или инкубатор душ, ждавших своего переселения на новые объекты. И как пригодилось Осе, что он в свое время читал египетскую «Книгу мертвых» и «Путешествие души в царство мертвых».
Здесь, у входа, толпились только что прибывшие на планету «Рай». И сам Влад Листьев брал интервью у двух известных московских авторитетов, погибших в перестрелке, а журналист Забулдыгин из «Общей газеты» интервьюировал зампрефекта Западного округа Москвы Баклажанова, которого третьего дня отстреляли прямо под стенами префектуры. Зампрефекта чего-то очень стыдился и не столь сожалел о своей смерти, сколь о том, что претерпел позор из-за финансовой чепухи на глазах у сослуживцев. Зато беспечен и весел был недавно отошедший в этот мир знаменитый актер Георгий Вицин. Он и здесь не переставал хохмить и предлагал всех обучить йоге.
Ося поплыл по аллее бесконечно цветущих бесконечных садов и увидел мирно беседующих Платона и Протагора. Он хотел спуститься и поздороваться, сообщить, что их сочинения спустя почти два с половиной тысячелетия идут нарасхват, но его внимание отвлек горячо спорящий о чем-то с Диогеном Сократ. На вершине холма стоял в задумчивости Наполеон и равнодушно провожал взглядом полет ангелов. Он окликнул одного, розовокрылого с подпалинами, взял лениво с подноса бокал шампанского «Клико» и снова погрузился в думы. Его снедало сожаление о том, как бездарно он проиграл сражение под Ватерлоо из-за перестраховщика и бюрократа Груши, неукоснительно выполнявшего рекогносцировку и не внимавшего здравому смыслу, а потому опоздавшего на час к месту сражения. Маршал Груши все вертелся и вертелся вблизи, все лез ему на глаза и надеялся, что Наполеон окликнет его, отчитает и наконец-то простит. И тогда с души маршала свалился бы камень сожалений. Но Наполеон не звал. И душа Груши уныло бродила с камнем в руках, уже вросшим в ее эманаду. Когда Ося свернул с банановой на вишневую аллею и почти дошел до яблоневой, он увидел Николая Васильевича Гоголя, который неожиданно кивнул ему с любезной улыбкой и сказал:
— Я вас узнаю, вы с Арбата! И зовут вас Ося Финкельштейн. Мы жили по соседству. И в доме номер семь по Никитскому бульвару у вас был временно склад, а потом вы переехали в дом номер восемь дробь два по Поварской, в этот ужасный подвал. О боже, какие там сложные запахи. Как вы могли терпеть «Грузинскую кухню»?
— А куда деваться, Николай Васильевич, — ответил с беспечностью Ося. — Хочешь жить, забудь про запахи. Мы все на Арбате верили, что деньги не пахнут. А они пахнут о-го-го как, они даже слегка пованивают. Деньги — это чистейшая глупость, ты гонишься за ними и можешь гнаться всю жизнь, а она тем временем сгорает. Я болван, близорукий ничтожный еврей…
— Здесь нет ни евреев, ни русских, ни украинцев, — заметил как бы мимоходом Гоголь. — Теперь вы, Ося, бессмертны! Ждите, пока вас опять переселят на землю или временно воплотят в персонаж какого-то романа…
— А как же вы, неужели вас еще ни разу не переселяли за эти сто пятьдесят лет? — удивился Ося.
— Моя душа прикована к двум памятникам на Арбате. Я идол! — с грустью сказал Гоголь. — Из-за этих памятников мою душу нельзя ни в кого вселить. Как только человеку возводят памятник, тотчас к нему приковывается его душа. И если возвели три или четыре памятника, то душа разрывается между ними и каждый идол стремится забрать себе большую часть. Есть добрые идолы, есть злые… Несчастен тот писатель, которому после смерти возвели памятник. Я из-за них страдаю, они порой не слушаются меня и живут самостоятельной жизнью, а мне хотелось бы отрешиться от земной жизни. Но я вынужден жить частицами души, там, где мне поставили памятник. Языческая вера не менее сильна, чем христианская. Ведь все малороссы в душе язычники, и наши прежние старые боги — идолы, добрые идолы. Они никогда не требовали жертв. Единого бога нет, нет верховного правителя вселенной, есть эманация души Иисуса, жившего две тысячи лет назад. Но его душу растащили, раздергали толпы в клочья, и он уже не в силах во что-то реальное воплотиться. Он был самый несчастный человек на земле, потому что все уповают на него и ждут чуда, ждут реального вмешательства в жизнь, ждут избавлений от страданий, ждут прощения грехов, но душа его не может сконцентрировать энергию, она вездесуща, она превратилась в звездную пыль, в мерцание космоса, в отблески зари и заката на равнине океана…