Арена
Шрифт:
В той подводе, где сидела Надя, ехали все женщины, кроме Евдокии, и Арефьев с Шишковым. Казалось, все дремали.
Дорога тяжелая, бесконечная, привычная. Звезды — слева, справа, наверху, в глазах. Надежда тоже дремлет. Катька сонно дышит рядом. Дорога убегает из-под полозьев боязливо, белой поземкой. Возница большой, похожий в темноте на валун. Валун катится. Изредка скрежещет и норовисто покрикивает:
— Э-ге-гей!.. — второе слово трудно разобрать. — Э-ге-гей! — и Надежда чувствует, как губы ее подернулись смешком. Корявым, задорным смешком. Какая же может быть в двадцать один год тоска! Ведь это глупо. Звезды слева, наверху, в глазах. Вдруг одна из них мигнула, еще. Думаешь, я другая?
Звезда вдруг качнулась, повисла. Надежда не спускала с нее глаз. Ей приятен был скрип полозьев. Ему вторил Арефьев, который не любил да и не умел молчать.
— Мерин твой ладно сбит. Как зовешь его?
— Прост, — отвечал Арефьеву возница.
— Что за имя?
— А так, ничто. Появился он в ту пору, когда и называть некогда было, так Простом и остался.
Мимо пронеслась машина.
— Видал? Вот это техника! Что твоя колымага после! В феврале выехали, а в марте на станции будем.
— Зачем?
— Ну, сегодня-то двадцать восьмое февраля…
— К завтрему, думаешь? Шутишь! Восемь часов и там…
Катька проснулась и сосредоточенно ловила доносившийся разговор. Возница смолк. Арефьев кашлянул. Тогда Катька быстро вставила слово:
— А что такое «колымага»?
— Да как тебе сказать… — Арефьев задумался. — Ну, в общем это когда корыто поставили на колеса или полозья, впрягли в него лошадь. Вот и едешь ты в ней, Катька… И запомни. Потом, когда будешь большая, полетишь на этаком вертолете… Порх! — щеки Арефьева лопнули с треском, как воздушный шар. Он поглядел на Катьку замолчал.
— А дальше? — не унималась Катька.
— А дальше уж будет и лететь некуда. Все изъезжено, излетано будет. А колымагу в цирк отдадут. Мне! Я ведь клоун. Вот и буду ездить!..
Сумерки, скрип полозьев, еле-еле различимые и хаотичные тени наполняли Надино сердце тоской. Вадим и все, что связывало ее с ним в Иванове, было настолько сильным, красивым, что подчас ее тяготила мысль: теперь уж этого не будет! Никогда! И тут же наперекор всем «никогда» она надеялась на возможность повторить счастье, повторить, привнеся и зрелость и горечь. «Вадим! Увижу тебя, и не нужно прятать ни радость, ни боль. Ведь ты — это я, прятать не от кого!»
— Завтра приедем в город и сразу… — сказала Надя, точно они уже сели в поезд. Однако до поезда было далеко. А что делать в городе, она и сама не знала: дел — много, желаний — еще больше.
— Дядя Август, а этот город меньше Москвы? — спросила разговорившаяся Катька.
— Да, меньше на один фонарный столб… — пошутил старик.
Деревья уплывали в темноту. Вскоре один скрип полозьев журчал, как сверчок, согревая сном.
20
Ощущение утра в городе начиналось со скрежета дворницких лопат: жжиг… жжиг… Дворники двигались равномерно, счищая снег, точно косари на косовице.
Надя поднялась раньше других и по еще безлюдному гостиничному коридору прошла в ванную комнату.
— Ванная работает с восьми часов утра. Могу выписать талон, — ответила ей дежурная.
«В восемь будет поздно», — подумала Надя. Ей казалось, что не пройдет и часа, как все поднимутся и пойдут в цирк. При одной только мысли о цирке ей становилось тревожно. Неужели сегодня он реально распахнется перед ней? Думая об этом, Надя забывала, что приехала сюда вовсе не на работу, что к цирку она только прикоснется, набирая сил, прикоснется, но не войдет.
Она совсем не удивилась, когда, вернувшись к себе в номер, застала
там Шовкуненко. Он тихо, вполголоса, чтоб не разбудить Катьку, говорил с Зинаидой.— Наденька, как хорошо все устроилось. Шишков уже в больнице, — Зинаида не стеснялась своей искренней радости. — Директор, правда, в цирке новый, но такой приятный человек. Без разговоров пошел с нами, что нужно, сделал, устроил. «Что вы, — говорит, — извиняетесь? Раз нужно, пошли…»
— Значит мы скоро пойдем? — Надя подошла к Шовкуненко.
— Пожалуй, рановато. Ведь приемные часы, наверное, есть, раньше не пустят.
Зинаида не поняла Надю, решив, что она собралась в больницу к Шишкову. А Шовкуненко не требовалось пояснений. Он еще вчера у гостиницы в потемках просмотрел афишу цирка. Просмотрел и понял: здесь решится его судьба. Слова красным шрифтом: «Сережников — жонглер», — были уже приговором. И теперь Шовкуненко знал, куда рвалась Надя.
— Зина, мы с Надей пройдемся в цирк, — сказал он все-таки Зинаиде. Она удивленно поглядела на обоих: семь часов утра, это уже день, а в цирке он начинается ночью.
— Значит, мы не вовремя, — оправдываясь, добавил Шовкуненко.
Они вышли на улицу, и тотчас тот мир, в котором они пока жили, копошащийся в хламе барахолок и базара, исчез, отступил перед деловым городом. Здесь все было полно другой жизнью, она струилась сквозь стенды афиш, то тут, то там они видели красные, чеканные слова: «Госцирк сегодня». Он был, конечно, не тот, который выплеснул их. Они не разговаривали друг с другом, молча проглатывали афиши и, обменявшись взглядом, снова торопливо шли, боясь потревожить друг друга напоминаниями о том цирке. Наконец цирк встал перед ними, пугая своей неожиданно знакомой новизной. И, прижавшись плечом к плечу, они стояли, будто ожидая от этого гиганта слова. Какого? Ни Надя, ни Шовкуненко не знали: для нее цирк распахнулся тем чеканно-красным «сегодня», а у Шовкуненко с ним было связано все то, что составляло долгую жизнь вчера.
— Григорий Иванович! Ведь это возможно, да? — спросила она, не подозревая, что он знает…
— Конечно, Наденька! Все будет так быстро, какой-нибудь год, и мы будем здесь.
Остановившись перед манежем, они оба застыли. Махровым, ржаво-бурым ковром опилок он звал их в свой круг. Шовкуненко перешагнул через барьер. Взял горсть опилок и протянул их Наде.
Чья-то фигура мелькнула в форганге [7] .
— Кто там?
Они оба вздрогнули. Надя бережно высыпала опилки в манеж. Двое униформистов вышли из форганга. Один молоденький, другой как старый морж. Старый, подойдя к ним, снял шапку и поздоровался:
7
Форганг — артистический выход на арену.
— К нам, значит, Григорий Иванович! Начинаете когда? А то реквизита вашего еще как будто нет.
Шовкуненко грустно покачал головой.
— Нет, нет, мы проездом. — То, что его знали и помнили, полоснуло сердце, вызвав прежнюю осанку большого мастера. Шовкуненко похлопал по плечу усача.
— Ну погляжу вот, как манеж заправлять будете.
Он произнес эту фразу так, что всякая осанка полетела вверх тормашками, показывая его счастье: простое движение грабель — мелочь цирковой жизни — было ему дорого. Цирк начинал свой день, и он жил этим днем. И неожиданно день вдруг вырос, сделался непомерно большим. Кулисы, где в каждой гардеробной нужно было поговорить, узнать новости, посоветовать, посоветоваться. Манеж, где, начиная с дрессировщиков, гости смотрели все репетиции, жадно впитывая их, словно дышали кислородом.