Арифметика любви
Шрифт:
С первой же строки — попытка отвода: критик признает «общие идеи» (так и говорит: «общие идеи»). Он даже способен будто бы некоторые разделять. Но искусство существует помимо них. Отношение писателя к общим идеям (человеческий талант!) уничтожает художественность произведения. Разве что вытекут они оттуда сами, вне воли и сознания автора… Критик, впрочем, не заботится доказывать, что идеи в романе «Отечество» не «вытекают»; это, в конце концов, ему не важно; важно, что они там есть.
С чисто художественной точки зрения в данном романе не трудно увидеть недостатки: неопытную неровность письма, лишнее повторение слов, сухость образов… Замечательность этой книги прошла бы, вероятно, мимо узкохудожественной критики,
Пример этот тем интересен, что как нельзя больше открывает нам бессилие писаний литераторов, очень способных, но не одаренных человеческим талантом. Ни в чем упрекать их, даже в раздражительности, нельзя; и без того их терзания, при сознательных проблесках, слишком остры. Да и где чья вина? Может быть, это просто современность, отразившись и в нашем маленьком русском стакане, населила нашу литературу писателями без человеческих талантов?
Опять мир
Виноватых и вины нет, мы напрасно старались бы искать ее. Достаточно, если мы увидели вот эту важную черту современности (черту, — или одну из причин современного, общего, состояния мира): оскудение творческого начала в человечестве, падение человеческой талантливости. Оплотнела, огрубела материя; «elan vital», волна перво-жизненного порыва, сталкивается с ней, и, не проникнув внутрь, — разбивается.
СТАРАЯ, НОВАЯ И ВЕЧНАЯ
В Александринке «Зеленое кольцо» ставил Мейерхольд. — Москвичи отвергли пьесу за… «безнравственность». — Последняя роль Савиной. — С Керенским на генеральной репетиции. — Сегодняшняя молодежь у «пражан». — Какая пропасть — эти 15 лет…
О своей пьесе автору писать не полагается. Я, положим, думаю, что всякий разумный автор мог бы написать о своем произведении, которому минуло полтора десятилетия, самую разумную критическую статью; но меня занимает сейчас не пьеса, и не о ней я буду говорить.
В этот жаркий вечер первого представления «Зеленого кольца», в большом театре на Монмартре, у «художественников» (пражан), многие из нас реально ощутили то, что разумом все мы знаем: ощутили пропасть, которая отделяет сегодняшних русских людей от всего бывшего 15 лет тому назад. Мы по-разному ощутили ее: молодые иначе, нежели старые; но реальность ощущения была, кажется, одинакова.
«Зеленое кольцо» — пьеса о предвоенной молодежи, о самой юной, о тогдашних подростках. Пьеса вышла (кроме выдуманной фабулы) из моего общенья с петербургской молодежью того времени, с юными посетителями моих «воскресений».
На Александрийской сцене она была поставлена уже во время войны, и постановка эта сопровождалась очень смешными обстоятельствами; особенно теперь кажутся они смешными от далекости и допотопности. Одно то, что пьесу ставил и был ею увлечен — Мейерхольд… нынешний «почетный красноармеец».
Было и другое: пьесу, уже одобренную директором, следовало, по форме, провести через «Театральный Комитет».
Так как в петербургском комитете был членом Мережковский, мы послали ее (анонимно) в Москву. Отзыв тамошних «старичков» поверг всех нас в полное
изумление: расхвалив пьесу литературно, они, однако, отвергли ее за… «безнравственность»! Мотивировка безнравственности — изумительная тоже: зачем молодые «читают Гегеля» и без особого почтения относятся к старшим.Затем случилось новое чудо в древнем петербургском быту: Мейерхольд апеллировал к Савиной. На этой пьесе произошло у них «примирение»; Савина сама пожелала играть в ней (это была ее последняя роль) и уж, конечно, не царице Александринки было считаться с формальностью каких-то «комитетов»! Случай этот помог мне ближе узнать Савину: очень интересная она была женщина! Помню ее и у нас, и у себя… Кажется, в рассказах, за столом, она была даже талантливее, чем на сцене…
Помню наше путешествие с Блоком на репетицию, затем с Керенским — на генеральную. Помню и нарядный зал первого представления. Вот когда можно сказать: «одних уж нет, а те далече…». На сцене — Савина, Юрьев, Рощина-Инсарова, Домашева; в партере — Петербург военного времени, думцы, фигура едва седеющего Милюкова; выше — свежие личики моих «воскресных» друзей — гимназисток… Но довольно воспоминаний, ведь это все «на том берегу» пропасти.
На том берегу — и московская студия «художников», где почти в то же время поставил пьесу незабвенный Стахович. Она шла там долго, чуть ли не 22 года.
Мне не довелось видеть этой постановки. Нам присылали фотографии, просьбу приехать на сотое представление, — но разве можно было тогда поехать из Петербурга в Москву? Судя по отзывам (между прочим — жены Кокошкина, столь трагически погибшего перед Учредит. Собранием) — в Москве это была другая пьеса, так, что ее почти и узнать было нельзя. Оттого, должно быть, что играла ее подлинная молодежь, подлинные «семнадцатилетние»: такова была задача Стаховича.
И вот, в группе тех же «художников» той же студии, когда-то «москвичей», теперь «пражан» — стаховическая традиция (относительно данной пьесы) осталась.
— Мы давно хотели ее поставить, — говорила мне г-жа Греч, игравшая в Москве — гимназистку, а теперь роль Савиной, — но мы не могли, пока не подобралась молодежь.
Она подобралась. Подлинная сегодняшняя, — в парижском театре, показала нам «старую» молодежь, ту, которая была… когда-то; 15 лет (или 15 веков) тому назад. Молодежь петербургских «воскресений».
В Париже, в эмиграции, «воскресенья» давно возобновились, как будто. «Как будто» — ибо это вовсе не они, вовсе не то. Многие из этих парижских «воскресников», новых, «не тех» и не юных, а только-только разве молодых, были вместе со мною на спектакле. Смотрели на «старых» молодых. Вот тут-то и ощутили мы, по-разному, но одинаково реально, какая пропасть — эти пятнадцать лет.
С одним из теперешних молодых людей (самым молодым и самым, кажется, глубоким) мы вышли в антракте из театра на тротуар глухого монмартрского тупичка. Лицо моего спутника выражало самые невеселые чувства.
— Знаете? — сказал он, — я погрузился в смертельное уныние. Как они, эти старые молодые, были счастливы! Как им, тогдашним нашим сверстникам, легко жилось! Все перед ними было ясно: чего хотеть, что любить. К жизни готовиться, учиться… Если война — ясно, что надо идти защищать Россию. А мы? Разве мы знаем, что нам, каждому, делать, куда идти, чему верить? Мы ничего не знаем, и все разделены…
После спектакля, наш кружок и артисты сошли вместе, вниз, в небольшое, скромное кафе. На минуту мне показалось, что иллюзия сцены продолжается: так бурно весела и оживлена была эта юность, только что представлявшая юность «старую». Никто бы не сказал, что две очаровательные девушки-девочки (Корсак и Кедрова) не те два подростка, которых мы только что слышали и видели в пьесе. Может быть, они все и не думали, какую молодость играли: просто «молодость», вечную, ту, которая была в них самих, в их «сегодня».