Арифметика любви
Шрифт:
Но признаем: общая свобода в России прогрессировала медленно, и понятие ее медленно входило в душу русского человека. Он, — не писатель только, а вообще русский человек, — не успел еще ей как следует выучиться, когда всякую школу захлопнули. Если бы не слишком рано захлопнули, невозможно было бы, думается, и все нынешнее, уже двадцатилетнее, состояние России: ведь невозможно оно, даже невообразимо, в Англии или во Франции, или где угодно. Русский человек не достоин, конечно, тех глубин физического и духовного рабства, в которые сейчас Россия спущена; но что он в свое время свободе не научился, не доучился, и даже здесь, в Европе,
Русский человек (все равно кто, хотя бы и старый интеллигент-свободник) — еще не понимает, например, что атмосфера свободы дается лишь тому, или тем, кто сам свою свободу, — свою собственную, — умеет ограничивать; и сам за это и за себя отвечает. Правда, в последние годы и Европа стала терять понимание свободы: точно вихрь какой-то носится над ней, вихрь неистового упоения рабством. Но это болезнь; а русский человек, может быть, еще и не доходил (не успел дойти) до европейского понимания. Оттого ему и здесь, в эмиграции, — мировыми вихрями мало и захваченному, — без свободы и ответственности как-то спокойнее, привычнее. Он может этого не сознавать, но оно так.
Почему писатели будут исключением? И они такие же русские люди. Даже у тех, у кого Россия не в памяти — она в крови. И у них запрятано где-то темное ощущение «беспризорности», если они на полной свободе…
Что же, однако, делать? Говорят, чтобы научиться плавать, надо сразу броситься в воду. Да, а все же сразу далеко не уплывешь; и тут опять одна из причин вероятной неудачи нашего первого опыта: первого свободного смотра сил среднемолодой литературы.
Есть еще нечто, что необходимо учитывать и необходимо подчеркнуть: повседневные условия жизни молодых литераторов. Условия давно известные, только в них обычно не вдумываются, да, мол, печально, но что ж делать, и все так! Пожалуй; но мы заговорили о писателях, о молодой здешней интеллигенции, на ней и остановимся.
Когда бывший военный, офицер, делается шофером такси, это не так уж плохо: воевать и служить ему все равно негде, нет ни войны, ни русского полка. Но если молодой интеллигент, со склонностью к умственному труду и со способностями или талантом писателя, убивает себя то на малярной работе, то делается коммивояжером по продаже рыбьего жира для свиней (не спасаясь этим от «saisie» [153]и последовательных выселений из прислужьих чердачных комнат) — это дело как будто иное. Между тем, за редкими исключениями, (в числе их устроившиеся при алитературных редакторах), вся эта интеллигентная «молодежь» живет именно в таких условиях, с разными рыбьими жирами для свиней.
Мне возразят, что и в старой России начинающий писатель не мог жить литературой; и что некоторые из больших наших писателей терпели, в юности, жестокую нужду, — Некрасов, например. Это возражение легко отвести уже потому, что русские в России — одно, а русские в чужой стране — совсем другое. Тогда, там, отдельные начинающие писатели могли гибнуть (и гибли, вероятно), но чтобы гибло целое литературное поколение, — об этом и мысли быть не могло. А сейчас, ввиду одних материальных условий, можно опасаться и этого [154].
К сожалению, известный слой эмиграции, очень отзывчивый на общую беженскую нужду, мало заботится и думает о судьбе литературы, — той, с которой молодое поколение могло бы вернуться в Россию; оставляет его представителей
работать со свиньями в рыбьем жиру, удовлетворяясь существующей традиционной, алитературной, русской прессой. Тип кое-что понимающего, культурного мецената бесследно (и бесстыдно) исчез.Все это, вероятно, естественно: ведь не говоря уж о нас — и общемировой культурный уровень в последние десятилетия понизился.
Я все-таки думаю, что дело зарубежной литературы сегодняшним днем не кончится. Трудны житейские условия; жалки отдельные попытки разбить традиции, создать что-то вроде школы свободы; но в конце концов, такой атрадиционный журнал — будет. Я хорошо знаю эту среднемолодую литературную среду и знаю, что почти у каждого уже и сейчас «есть что сказать». Если сразу не всем это удастся, вспомним опять: как вещи «слеживаются» в запертом сундуке, так и мысли-чувства, не высказанные, в душе. Сразу их в порядок не приведешь.
Возможно, что иной уже свыкся с молчанием, с своим положением «отверженного», и погрузился в «оцепенение», — о котором так верно говорится в одной современной книге. Но человек с настоящей природой писателя, — художника, политика, философа, — никогда со своей «отверженностью» не примирится, и погибельное оцепенение ему не грозит.
Кстати: данный сборник, «опыт свободы», есть, в некотором роде, и «салон отверженных». Этим объясняется участие в нем двух писателей «старшего» поколения: один, несмотря на то, что книги его переводятся на почти все существующие языки, вплоть до японского, и даже эсперанто, такой же «отверженный» для русской эмигрантской печати, как и молодые его соседи по книге; так же, как они, он не имеет возможности печататься ни в одном парижском журнале, ни газете.
Что касается другого «старшего» участника, — он, хотя и работает у себя, по своей специальности, терпит ту же неудачу при попытке проникнуть в общую прессу с каким-нибудь скромным, но живым фельетоном, с чем-нибудь, что пишет для себя.
Вот, приблизительно, все, что надо знать читателю прежде, чем он раскроет книгу.
Сказанное выше и, между прочим, указание на возможную неудачу первого опыта, отнюдь не есть «просьба о снисхождении»: участники опыта в снисхождении не заинтересованы. Читатели, — публика, -
вольны критиковать книгу, как им будет угодно. В том, как отнесется к ней публика, для нас будет известный «смотр» и ей самой. Важно ведь знать, что она думает о литературе, о свободе, о свободных начинаниях, — главное, о свободе, — и что она в ней понимает. Важно знать также, интересуется ли она тем, что интересно молодым писателям; сумеет ли она хоть как-нибудь рассмотреть их «лица», своеобразие каждого, непохожесть друг на друга?
Конечно, «смотр» публики, как наш, писательский, — оба будут весьма несовершенны. Оба ведь сегодня — первые.
Завтра, если для писателей свобода сделается привычнее, — может быть, станет она ближе, понятнее, и для читателей.
КОММЕНТАРИИ
Собственные имена и географические названия даются в авторском написании и не унифицируются. Неточности цитирования специально не оговариваются.
РАССКАЗЫ
РОМАН (с. 7)
Впервые: Иллюстрированная Россия. Париж, 1931. 14 февраля. № 8. С. 1–2.