Арифметика любви
Шрифт:
— Ладно уж, где тебе. Ишь, дурашка, на Афон захотел! Лошадку, санки надо будет на завтра спроворить, вон ты еще какой, пока-то оклемаешься. И то путь не ближний, время студеное, и как Господь: даст ~~ беспокойные Палестины. А ты страху не имей. Верному и Бог
верен. Достигнем и на Афон… Постой, шинелишка-то сырая, дай свою принесу, посуше.
Принес, укрыл Васю и сказал с жалостью:
— То-то, дурашка. Спи, не бойся. Попадем, куда надо. А там, дале, как Бог откроет. Какое еще служение укажет.
Боль затихла. Плыли, качались в дреме Васиной какие-то образы, что-то и близкое, и незапамятное вместе. Зеленая звезда щурилась и дрожала перед его закрытыми глазами, — может быть, та, что видел Вася, лежа на спине, в перебудораженном, кровавом снегу? Или та, в давний-давний
«…Волеви же со Звездою путешествуют…».
ПОСЛЕДНЯЯ ЕЛКА
Рассказ
…Нам было тогда ужасно весело. Молодость, конечно, но и в молодости такое веселье, как в эти дни, — редкость. Словно воздух играл вокруг, как вино, и пьянил нас. Он, положим, и был такой, — зимний-то, горный воздух. Я расскажу вам эту историю, ничего, я люблю ее вспоминать, хоть и странно она кончается. Впрочем, вы в ней, может, и странного ничего не найдете: частный эпизод, «кончившийся естественной случайностью…».
Собеседник мой поднял на меня милые голубые глаза и улыбнулся, отчего по худым щекам его поползли длинные складки. Но и в них было что-то милое, как во всем его тихом, отнюдь не печальном, лице: другого слова к нему, кроме «милое» и не подберешь. Мы встречались с этим человеком иногда, по вечерам, в небольшом парижском кафе. И я каждый раз был рад встрече, хотя разговаривали мы не много, и я почти ничего не знал о нем: знал, что он живет где-то в комнатке, неподалеку, что есть у него работа в одном инвалидном учреждении, — плетет корзины и сиденья стульев. То, что правой ноги у него нет, — деревянная, — не мешало бы взять, конечно, работу посложнее: но у него и правая рука не очень хорошо действует; к плетенью же ничего, приспособилась.
Вот и все почти, что я о нем знал — он был неразговорчив. Но в этот день, — один из суетливых предрождественских парижских дней, когда все кругом бежит, спешит, блестит и кучи пышных зеленых елок громоздятся на тротуарах, — в этом день, или вечер, я застал моего знакомца каким-то особенно радостным. Он сидел в привычном углу, за кружкой пива, и сразу мне улыбнулся. Мы заговорили о празднике, о елках. Тут-то он и предложил мне рассказать о своей «последней елке», когда было так «ужасно весело все время, почти до конца»…
…Я, конечно, не умею рассказывать, но вы не обращайте внимания, это я, как умею, для себя вспоминаю. Случилось тогда, что мы, ваша семья, да семья тетки моей, да еще третья, очень нам близкая и дружественная, поехали все из Петербурга, на рождественские праздники на Кавказ. Выбрали небольшой курорт горный, где летом и бывает народ, а зимой — мало: ведь у нас тогда, в России, зимний спорт в моду еще не входил, а в тот год военный, и вообще было не до новых мод. Ну вот, отправились мы, все вместе, — третья семья, впрочем, на два дня раньше уехала. Отцы, понятно, остались, не до путешествий: матери только; нас же, детей было человек двенадцать. Я говорю «детей», но собственно детей, и то не маленьких, лет 8–9, оказывалось всего двое, либо трое (не помню уж), а другие — молодежь, одного, приблизительно, возраста, очень зеленого. Я — гимназист-шестиклассник, — первый ученик, извините! — брат Миша годом моложе, ну и кузены мои, и приятели, и куча барышен из трех семей, — все почти однолетки. «Старик» между нами был один: студент Порфирий, филолог-первокурсник, племянник дружеской семьи. Он был худой, неловкий, в очках и сначала не то важничал (20 целых лет!), не то стеснялся, но скоро мы и его захватили в нашу «банду». А мы именно сделались бандой. Как только увидели разноцветные искры солнца на снегах, как вдохнули этот белый, крепкий воздух, так словно с ума от веселья сошли: сбивались, с раннего утра, в кучу, и все бы нам бежать куда-нибудь по этой сияющей белизне, зарываться в нее, или на деревья лезть, тоже белые, с тяжело висящими ветками.
Кроме того, мы были влюблены; почти все,
как я подозревал; о себе не подозревал, а твердо знал (и теперь знаю), что влюблен — в Женичку. Какая она, — что в этом? Я вот перед собой ее сейчас вижу, а глаза черненькие, раскосые немножко, — такие веселые! И губку верхнюю, чуть-чуть вперед, и пушок на щеках золотистый, — ну, а кто когда лицо так описал, чтоб другой его увидел?Эти наши влюбленности еще усиливали, конечно, веселье (наверно каждый, как я, считал, что его любовь — самая важная и сильная). Но не думайте, что мы были просто-напросто щенки, в веселом восторге от хорошей погоды и от своей юности; мы были умненькая человеческая молодежь; мы знали, и по своему осознавали, что происходит в мире. По вечерам, случалось, заводили разные горячие споры. Часто говорили о войне. Одни жалели, что идти им на войну «рано», а когда можно будет — война, конечно, кончится. Другие стояли за Толстого, не очень, однако, решительно, — потому что ведь Россия; не погибать же ей? Только студент Порфирий, блестя очками, твердо заявлял, что ни на какую войну никогда не пойдет, и не из-за Толстого, а потому что война в принципе ущербляет культуру вообще и науку в частности. Все это были наивные отвлеченности, конечно, потому что никто из нас войны не знал и себе ее не представлял. Не отвлеченно было у нас одно это — никогда нас не покидавшее, в те дни, радостное веселье, не совсем даже обыкновенное; похожее… ну трудно объяснить… похоже на то, как если б кто-то любящий нас и любимый, сделал нам, уезжая, последний и самый прекрасный подарок. Вы не поймете, и мы тогда не понимали, это я теперь так вижу. У нас было только ощущение — «все хорошо», и другое под этим, главное: «Все будет хорошо».
Но вот, слушайте. Жили мы все в громадной деревянной даче. Старинная, построенная в затейливом каком-то вкусе, холодная; да и как натопить гигантские полупустые комнаты-залы внизу? А их было тринадцать, кажется, в них свободно помещались обе наши семьи. Третья — наверху (дети, Порфирий, моя Женичка), там было теплее. Дача стояла на довольно высокой горушке; эта горушка, в виде широкой снежной поляны, спускалась вниз, к забору, к белой тихой улочке. По бокам теснились деревья; а на поляне — только одна, высокая-высокая, разлапистая ель. Темно-сизые ветви ее, отяжеленные снегом, чуть гнулись; но она была царственно пряма и как будто радовалась, что одна стоит.
Она нам нравилась. Мы ее любили. Из каждого окна ее было видно. Кому первому пришло в голову, кто первый сказал: «Вот это будет наша елка?». Не знаю, должно быть, все сразу, потому что всем сразу стало все ясно: святки, елка, но никакой у нас здесь другой елки не может быть, кроме этой — и живой.
Матери наши и те как будто не удивились, хотя проект «живой», не комнатной, да еще такой громадной елки, был не совсем обыкновенный проект. Впрочем, если б они и удивились, мы бы не заметили: ничто остановить нас уже не могло.
Одни практические препятствия преодолеть — какая нужна была энергия! Долго осуждали, сколько потребуется свечей: тысяча? две? — или меньше? Решили поручить Володе: он скупит все здешние, потом в соседний городок съездит, и там сколько найдется. Нитку зажигательную, конечно… А как на верхушку достать? Неужели верхушка будет темная? Многие из нас были очень ловки, теперешним спортсменам не уступили бы. Мы с братом Мишей особенно. Однако он сказал задумчиво, оглядывая нашу елку (мы все стояли перед ней, был закат, и она в нем нежно розовела):
— На самую-самую верхушку, пожалуй, нельзя: очень выгнало тонко. Но вблизи — попытаемся. Две лестницы, во-первых, свяжем, или три. А кто так, по стволу.
Женичка сказала, полусердито:
— Ну вот, нельзя на самую! Там свечка была бы, как звезда, близко-близко к настоящим. И тогда бы вправду было — «звезда с звездою говорит»: наша с теми.
Каждый вечер мы видели, как одна, другая, третья, — зажигались над нашей полянкой белой, над елкой, — звезды. И потом тихо стояло, над верхушкой, небо, все в пестром золоте. Мы так привыкли к этой сверкающей небесной неподвижности, к ясно морозной земной тишине, что когда раз Порфирий, вначале, сказал: «А не будет задувать на воздухе?», мы только засмеялись, и он сам сконфузился.