Арифметика войны
Шрифт:
Краски этого сна – золотые и красные – начинали вспыхивать в мозгу, как только он запирался у себя в комнате, заправлял кассету в деку «Весны» и слушал «Лед Зеппелин». Группа вообще-то ему не очень нравилась, музыка казалась слишком жестокой, он предпочитал «Битлз», блюзы; но у «Лед Зеппелин» была одна песня, называлась «Кашмир», ее он слушал по многу раз; музыка мигом доставляла неповоротливого Глинникова в дом на равнине, и он живо представлял свой сон и оказывался на, так сказать, третьем уровне: перед ночной страной с золотыми огнями…
После отправки ребят он отыскал утерянный кем-то блокнот за тумбочкой. В блокноте были адреса некоторых из них и совершенно незнакомых людей, аккорды и слова песен, рисунок гор и девичьего профиля.
Го д спустя после демобилизации он зачем-то взял и написал по одному из адресов, в Ижевск, толстяку удмурту Харлампиеву. Вообще толстяки всегда как-то лучше понимают друг друга, чем остальные. К Харлампиеву он испытывал симпатию с первых дней в горном лагере, когда им приходилось бегать кроссы и они оказывались позади всех и вдвоем получали
Харлампиев не ответил, но и письмо не вернулось. Значит, кто-то его получил. Ну что ж, Глинников особенно не расстроился. Просто ему интересно было узнать, как сложилась судьба у этого толстяка; в каком-то смысле тот был его двойником…
Из Афганистана доходили глухие вести; дела там шли скверно.
Глинников чувствовал себя спасшимся. Ему повезло, что поделаешь.
Афганцы возвращались домой, заставить их молчать – задача слишком мудреная. Но пропаганда пела свою песенку. Пропаганда – тысячеголовый персонаж истории, помесь гидры с сиреною. Глинников в молодежной газете тоже пел осанну, а попробовал бы не петь. У него уже не хватало сил бросить эту привычку – писать, уже он навсегда стал рабом чернильным. Хотя периодически и ввергался в пучину ностальгии, уловив запах железной дороги. Вести поезд где-нибудь в Алтайских горах, а не торчать на отчетно-выборном собрании райкома комсомола. Остановиться где-нибудь на Транссибе, спуститься с насыпи к воде – к Байкалу, а не участвовать в рейде по барам и ресторанам с целью выявления музыки сомнительной или враждебной нашим идеалам направленности (в то время, как у тебя в душе звучит враждебный манящий «Кашмир»). Да лучше снег грести в детском саду «Орленок», в подсобке с метлами и лопатами наливать из термоса горячий чай, пить с баранками, слушая посвист снегиря на ветке и удары колокола и думу думая о судьбе…
Вот если бы Одиссей все-таки перехитрил товарищей из ахейского военкомата, думал Глинников, и они оставили его в покое – что тогда? Войны его отказ не предотвратил бы. А вот «Одиссею» не напели бы аэды.
Не то чтобы Михаил Глинников чувствовал в себе гомеровские силы, но что-то определенно чувствовал, какие-то способности. И ему, конечно, хотелось написать что-тонастоящее.И еще он думал, что, наверное, был бы другим, если бы набрался тогда мужества разделить общую долю. Действовал бы решительней? был бы целеустремленней? Его цельность не разъедала бы дурацкая виноватость. В чем он виноват? Но чем громче говорили об Афганистане, тем глубже в него проникала какая-то ржа.
По заданию редакции Глинникову приходилось встречаться с различными людьми, были среди них и афганцы. Они производили впечатление людей знающих. Глинникову порой казалось, что они и о нем знают. И он начинал видеть себя как бы со стороны, глазами этих парней, фрезеровщиков на заводе торгового оборудования, инженеров авиазавода, шоферов с автобазы 13–07, под которыми еще недавно взрывались дороги: да, этот журналюга что-то темнит, виляет чего-то, боится смотреть в глаза, хоть и в очках. И от этого ему становилось совсем скверно, так что в конце концов собеседники поглядывали на него действительно с недоумением. После интервью в первой попавшейся забегаловке он опрокидывал сто граммов, запивая томатным соком, потом еще сто – и отпускало, туман волнений уходил, наступал момент ясности. В мутном зеркале забегаловки или в витрине он видел свое отражение – отражение молодого крупного бровастого мужчины в массивных очках на толстом носу, спокойного, уверенного, что он – на своем месте и ни перед кем не виноват. Да! еще неизвестно, кто тут виноват, думал он, выходя, поправляя очки и окидывая снисходительным взглядом улицу, прохожих, машины, – совершивший акт неповиновения или тот, кто предпочел поддаться, не высовываться из стада. Широким жестом он чиркал спичкой, прикуривал и неторопливо шагал, сунув руку в карман, пуская дым, щелчком сбивая пепел с папиросы. Самодостаточный молодой человек, будущий собкор какой-нибудь центральной газеты – да вот хотя бы «Комсомолки», время от времени его небольшие заметки появлялись и там; а может, и редактор какого-либо крупного издания.
Выбросить из головы!..
Второе письмо он отправил Ильдару Федорову в Нижнекамск.
Это был Дохляк, так его называли все в команде.
Ильдар был красив, как Аполлон, строен, широкоплеч, голубоглаз, светловолос – ни дать ни взять сказочный герой; все его звали Ильей, ничего субтильного в его фигуре не было. Просто он вбил себе в голову, что погибнет так же, как его дед, зарезанный в финскую войну штыком в живот, предчувствием мучительной смерти всегда были полны его глаза, и с ним старались поменьше общаться, никто не хотел есть из его котелка (котелков катастрофически не хватало в горном лагере), докуривать его сигарету. Мысль о смерти всегда жужжала над его головой жирной мухой. Глинников пробовал переубедить его, философствуя насчет совершенно непредсказуемого будущего, будущего, открытого всему, и приводя примеры нелепых предсказаний, вещих снов и несбывшихся пророчеств, но Ильдар только тоскливо усмехался. Он как будто видел то, что не видел больше никто. Или был настроен на некую волну и слышал шорох сутаны, потрескиванье суставов, звяканье косы.
Что же на самом деле стало с Ильдаром, там, за хребтами? Глинникову уже мерещилось, что он запрашивает не просто город Нижнекамск, а какие-то непонятные сферы, запрашивает будущее. Ведь его знание об Ильдаре осталось тем же, что и в момент отправки команды. Это был своеобразный эксперимент.
Письмо из Нижнекамска
вернулось со штемпелем: «Адресат отсутствует». Гм…Не всех спартанцев из записной книжки Глинников мог вспомнить. Но, наверное, и не все они были спартанцами. Наверное, там находились и адреса гражданских друзей.
Стоит ли переписываться с прошлым? Наверняка уже никто и не помнит обливающегося потом Глинникова, очкарика, оставшегося в Союзе. Да еще можно нарваться на неудобные вопросы: а ты как остался?.. Э-э, да это не к тебе ли приезжал батя с набитыми сумками?
Глинников купил в районном городке карту Афганистана, в другом – историю этой страны. Чем-то все это его привлекало. Он взял в библиотеке толстенный том «Шах-намэ», в скучноватых стихах тем не менее была какая-то дикая сила. Интереснее показался Гессе со «Степным волком», хотя книга и не о том, что его занимало, но только на первый взгляд. Ведь и он, неуклюжий Михаил Глинников, ощущал в себе этого волка. И там, в туркменском лагере, он его обманул.
Как-то по заданию редакции Глинников оказался в удаленном райцентре. Одноэтажный деревянный городок стоял на широкой реке, правда, в центре он был кирпичный и двухэтажный: здание райкома, универмаг, гостиница, ресторан. Вокруг зеленели леса, сосновые боры, сосны росли всюду в городке; из них здесь делали мебель на фабрике; по реке лес сплавляли в соседнюю Белоруссию. О плотогонах и приехал писать Глинников.
Он побывал в сплавконторе на берегу, заваленном бревнами, договорился, что завтра его возьмут на катер, идущий за лесом в верховья. В гостинице над рекой снял номер. Окно выходило на реку. Глинников закурил, разглядывая медленную течь прозрачно-буроватых вод, чаек, реющих над мостом, ныряющих под мост – под широкий автомобильный мост на мощных опорах, по которому проезжали изредка легковые автомобили, шли груженые лесовозы и то и дело колесили велосипедисты всех возрастов – как где-нибудь в Китае. На противоположном берегу на мостике среди лодок на цепях и замках женщина, сидя на корточках, полоскала белье. Глинников внимательно наблюдал за ней. Женщина на корточках всегда приковывает к себе мужские взгляды, наверное, поэтому женщины так часто и охотно присаживаются на улице перед детьми, собаками, кошками. Глинников достал вторую папиросу, прикурил от первой, поправив очки, вновь воззрился на нее – но та уже встала и пошла по берегу вверх, прижимая таз с бельем к бедру. Молодая сильная баба. Хотя все-таки до нее было далековато, чтобы безошибочно угадать возраст. Глинников вздохнул.
Сдав ключ дежурной, вышел из гостиницы, спустился к реке; постоял на камнях, поглядывая на мосток на противоположном берегу, послушал брех собак и крики чаек, хлюп воды и поднялся наверх, прошелся по центру, завернул в универмаг, посозерцал унылые полки с бытовой техникой, одеждой и обувью, как будто предназначенными для покойников – судя по фасону и скорбной расцветке; покопался в книжках.
А вот книги в районных магазинах попадались интересные. Среди всякой партийной и соцреалистической халтуры можно было отыскать настоящую жемчужину. Например, «Шум и ярость», «Беседы при ясной луне», «Из ведийской поэзии», «Дионис и прадионисийство» Вяч. Иванова, «Темные аллеи», «Афоризмы житейской мудрости» Шопенгауэра, а кроме того, «Искусство правильно мыслить», «Эмоции, мифы, разум», «История религий Востока», «Книга о Коране», «Словарь атеиста. Католицизм» – как правило, продукция Политиздата. Это напоминало охоту или рыбалку. С той только разницей, что коричневый «дипломат» Глинникова никогда не был пуст, что-нибудь он всегда покупал. Зачем, например, плотогонам брошюра «Современное искусствознание Запада», очерки о классическом искусстве XIII–XVII веков? И «Французская живопись конца XIX – начала XX века» – двадцать четыре репродукции на альбомных листах? А Глинникову это пригодится, помянуть в какой-нибудь статейке, что театроведение – наука нового времени, возникшая в XVII–XVIII веках и достигшая большого развития в XIX веке под влиянием историзма романтиков, – да, в статье о гастролях какого-нибудь сибирского театра. А в статье о выставке художника из Минска – сослаться на французскую живопись. Так что и в этот раз Глинников был с уловом.
Поужинав в столовой, он вернулся в гостиницу на берегу реки, прикупив «Ячменного колоса». Бросил взгляд на реку – на мосток, – сейчас там стоял белоголовый пацан с удочкой, – разлегся на скрипучей железной кровати, откупорил первую бутылку, раскрыл картонную папку с репродукциями. Все было сочно, ярко. Глинников еще раз убедился, что лучшие живописцы – французы. Там были репродукции картин Матисса, Гогена, Ван Гога, Пикассо. «Арабская кофейня» Матисса была эфемерна, как греза, персонажи как будто парили в синем облаке, двое на переднем плане созерцали красных рыбок в аквариуме, похожем на гигантский бокал. Кофе там и не пахло, точнее, как раз-таки и пахло, благодаря кофейным пятнам лиц без глаз и губ, кофейного цвета рукам, кофейному орнаменту; а плошек с кофе ни у кого не было, лишь один держал на коленях кальян и, кажется, затягивался; эти люди сами были как глоток крепкого кофе с белым кремом тюрбанов; они были дымчаты, как облачка кальяна. В общем, все ясно, арабы кайфовали. Глинников поставил пустую бутылку на пол, нашарил пачку, подул в бумажный мундштук, закурил. Он вспоминал туркменский городишко в предгорьях Копетдага, где прослужил два года. Нет, ничего похожего он не видел там, никаких кофеен. Обычная советская столовая, кафе на вокзале. Но что-то, впрочем, и совпадало. Какой-то кайфовый дух, веяние чего-то такого. Хоть и советская республика – а Восток. Старики с пропеченными лицами, белыми бородами пророков встречались. Женщины скользили, как тени. Только русские были осязаемо плотны.