Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Арктические зеркала: Россия и малые народы Севера
Шрифт:

Все это было неприемлемым как для партийных вождей, так и для новой советской интеллигенции, усматривавшей в любом намеке на генетический («расовый») детерминизм атаку на революцию и на их собственное положение. Как писал Бухарин на заре «великого перелома», «если бы мы стояли на той точке зрения, что расовые или национальные особенности настолько устойчивые величины, что изменять их нужно тысячелетиями, тогда, конечно, вся наша работа была бы абсурдной»{1029}. Первородный грех педологии состоял в том, что, независимо от степени оптимизма исследователей и их веры в психологическое единство человечества, сама формулировка их целей предполагала, что у перемен есть свои границы — по крайней мере, временные{1030}. Педологи были обязаны своим существованием теории, что некоторые факторы окружающей среды являются пагубными для развития, и видели свою первоочередную задачу в поиске способов компенсировать эти помехи. Тем самым они не могли не раздражать определенные круги разработкой особых (как правило, долгосрочных) образовательных стратегий для женщин, национальных меньшинств и социально обездоленных слоев{1031}.

Еще более прискорбным было то обстоятельство, что, хотя первая пятилетка «изменила лицо России», результаты тестов не указывали на соответствующие изменения в человеческом сознании. Учитывая, что предполагалось немедленное и автоматическое воздействие одного на другое, педологам пришлось оправдываться. Темпы, масштабы и правильность «великого перелома» нельзя было ставить под сомнение, поэтому виноваты были тесты и

люди, которые их применяли. К середине 1932 г. педологическая теория развалилась под тяжестью обвинений и признаний в некомпетентности, клевете на советских детей и других видах подрывной деятельности{1032}. Наука как таковая продержалась еще какое-то время, но в эпоху сознательности, личных достижений и кадров, которые «решают все», места для нее не осталось{1033}. Все народы, в том числе и самые отсталые, признавались безусловно способными к прогрессу; прогресс же был прямым результатом просвещения, без обязательного участия всех «факторов окружающей среда». В отсутствие клеветнических тестов как социальные, так и психологические изменения можно было постулировать как данность и, не обинуясь, взяться за практическую работу{1034}.

Педология была не единственной дисциплиной, предоставлявшей неприемлемые данные о состоянии «неразвитых народов». Само существование этнографии наводило на мысль, что некоторым народам требуется слишком много времени, чтобы стать современными. В начале 1932 г. И.М. Маторин, в прошлом провинциальный атеист и борец с «народничеством», а ныне признанный лидер советских этнографов, провозгласил, что полевые исследования в новых условиях являются империалистическими по своей природе. На конференции в 1929 г. он настаивал на особой роли этнографии; теперь он согласился с тем, что этнография есть не более чем первая глава в учебнике истории. «Термин “этнография” может поэтому сохранить условное значение для той части исторического знания, которая связана с доклассовым обществом и его пережитками»{1035}. Этнографы не должны изучать ту часть действительности, которая прошла через «великий перелом», чтобы не возникло сомнений в величии перелома. «Для меня сейчас ясно, — писал Маторин, — что в изучении какого-нибудь колхоза или совхоза с высокоразвитой техникой нет ничего специфически “этнографического”»{1036}. А так как предполагалось, что у всех колхозов и совхозов есть высокоразвитая техника, этнографам было нечего делать в колхозах и совхозах.

Логичный шаг — отмену названия, которое утратило всякий смысл, — сделало Всероссийское Археолого-этнографическое совещание в мае 1932 г. По докладам Маторина и главного археолога (и ученика Марра) С.И. Быковского совещание формально отлучило обе науки от марксизма. Археологию обвинили в обособлении и фетишизации материальных памятников; этнографию — в том же самом, но по отношению к культуре. Науки были подлинными (марксистскими) в том случае, если они изучали особые формы движения материи (объективные законы). А поскольку ни раскопки материальных культур, ни включенное наблюдение жизни общества не основывались на отдельных объективных законах, попытка провести грань между марксистской этнографией и буржуазной этнологией являлась «сугубо вредной, дезориентирующей, прикрывающей левой фразой правую сущность и всяческие формы буржуазного и мелкобуржуазного приспособленчества и эклектизма»{1037}. Археология и этнография были объявлены методами сбора фактических данных для исторической науки, а любые противоположные утверждения были признаны антимарксистскими. Даже сохранение особого названия за той ветвью исторической науки, которая занимается «первобытными народами», было данью колониализму{1038}. Вместо того чтобы изобретать несуществующие науки, ученые, занимающиеся этой отраслью истории, должны посвятить себя изучению вопросов, поднятых Марксом, Энгельсом и Лениным, а именно изучать

а) процесс этногенезиса и расселения этнических и национальных групп, б) материальное производство в его конкретных вариантах, в) происхождение семьи, г) происхождение классов, д) происхождение и формы религии, искусства и др. надстроек, е) формы разложения первобытно-коммунистического феодального [sic. — Ю. С] общества в условиях капиталистического окружения, ж) формы перехода докапиталистического общества непосредственно к социализму, минуя капитализм, з) строительство культуры национальной по форме и социалистической по содержанию{1039}.

Победа марристов состоялась не вовремя. В октябре 1931 г. письмо Сталина в редакцию газеты «Пролетарская революция» возвестило начало конца культурной революции{1040}. Радикальное экспериментирование, утопизм, гонения на профессуру и ликвидация научных дисциплин были неуместными в эпоху «закрепления достижений» — тем более что новая порода партийных вождей явно считала культурное и академическое иконоборчество дурным тоном. В школы возвращались учителя, зубрежка и дисциплина; в литературу — романтические герои; в семейную жизнь — «мещанские ценности»; а в правовую систему — преступление и наказание. Равенство было объявлено обывательской выдумкой, а институты, которые были приговорены к «отмиранию», зажили с новой силой. «Культурное наследие» и его потрепанные представители пришли на смену бывшим гонителям, ныне «левым уклонистам».

В этот момент решения конференции прозвучали фальшивой нотой. Не успели Маторин и Быковский стереть последнее упоминание о разных подходах к «историческим» и «неисторическим» народам, как ЦК партии издал указ против северных коллективизаторов, который провозгласил подобную уравниловку корнем всех зол и потребовал немедленно прекратить «грубое механическое перенесение в отсталые туземные районы Крайнего Севера опыта передовых районов Союза» {1041} . Этнографии грозила опасность впасть в крайность, противоположную крайностям педологии. Когда резолюция конференции была наконец опубликована, она сопровождалась разъяснением, утверждавшим, что «похороны» этнографии и археологии были результатом «левацкого упрощенчества» и вели к «нигилистическому отрицанию роли старого наследия в науке» {1042} . После обязательного периода «самокритики» советская этнография продолжила свое существование. Напрямую партия не вмешивалась, и Маторин, Быковский и их товарищи сохранили свое положение во главе советской этнографии и даже проводили в жизнь свою идеологическую линию. (Этому способствовало то обстоятельство, что большинство ученых не знали, что делать в новых условиях, и на всякий случай придерживались марристской программы-минимум.) Полевые исследования и изучение конкретных современных обществ исчезли почти полностью, уступив место толкованиям марровских яфетических писаний и энгельсовского «Происхождения семьи, частной собственности и государства». Этнография превратилась в теорию «первобытного коммунизма», а главными темами для обсуждения стали происхождение институтов классового общества, проблема внутренних противоречий доклассового общества и роль пережитков в последующей социальной эволюции [88] .

88

Журнал «Советская этнография» занимался этим с 1933 по 1936 г.

Таким образом, малые народы Севера стали одним большим пережитком. Поскольку настоящее было социалистическим, несоциалистическое настоящее стало частью прошлого. Неисторические народы стали историей — и по ходу дела приобрели собственное прошлое. В форме косвенного упрека в адрес тех, кто по-прежнему думает (или считает своим долгом говорить, что думает), что нет жизни без классовой борьбы, сталинское письмо в редакцию газеты «Пролетарская революция» утверждало, что союз с «угнетенными нациями и колониями» — но не с угнетенными классами внутри этих наций — всегда был краеугольным камнем большевистской идеологии {1043} . [89]

Следствием этого заявления стал поток текстов о борьбе коренных сибиряков против царского колониализма {1044} , превратившийся в наводнение после появления соответствующего призыва в «Правде» в 1936 г. {1045} .

89

Редакция журнала «Революция и национальности» изъяла из печати благоприятный отзыв (1930. № 1) о популярной работе Е.Я. Драбкиной «Национальный и колониальный вопрос в царской России» (М., 1930) как «ошибочный».

Но традиционные (первобытные) объекты этнографического изучения не были лишь эпизодами из истории российского империализма. В первую очередь они представляли собой определенную стадию в развитии человечества. В соответствии с новыми целями этнографии/истории важнейшей задачей исследователя было определить стадию развития, на которой стоит данное сообщество, и решить, что с ним следует делать. Это было довольно опасным предприятием, и большинство участников дискуссии воевали либо с логикой, либо (невольно) с марксизмом. Старые руководители Комитета Севера смирились с политическим требованием поиска эксплуататоров в обществах, которые они считали бесклассовыми, а радикалы утверждали, что охотники и собиратели каким-то образом достигли феодальной или даже капиталистической стадии развития, не изменив при этом способа ведения хозяйства. Последней точки зрения придерживались в основном коллективизаторы и те деятели культурной революции, для кого классовая борьба была образом жизни. Обоснованием правильности их позиции служили официально провозглашенный успех «великого перелома» и Энгельсово определение «детской простоты» доклассового сообщества: «Без солдат, жандармов и полицейских, без дворян, королей, наместников, префектов или судей, без тюрем, без судебных процессов — все идет своим установленным порядком… Бедных и нуждающихся не может быть — коммунистическое хозяйство и род знают свои обязанности по отношению к престарелым, больным и изувеченным на войне. Все равны и свободны, в том числе и женщины»{1046}.

Можно ли было сказать такое о любом народе СССР? Конечно нет. Следовательно, первобытный коммунизм (доклассовое общество, родовой строй) более не существовал; все, что походило на него, было пережитком предшествующей стадии развития. Понятие «пережиток» было центральным во всех аргументах; оно обеспечивало практически безграничную гибкость анализа, позволяя исследователю избавиться от любого факта, не укладывавшегося в данное определение. Более того, в глазах профессиональных первооткрывателей эксплуатации пережитки были не чем иным, как циничной кулацкой мистификацией, искусственно сохранявшейся под «лозунгом родовой солидарности, солидарности по принципу кровного родства» {1047} . Традиционные «производственные союзы», такие как парма и байдара, рассматривались как очаги воинствующей отсталости, «тормоза социалистического строительства и орудия классового врага» {1048} . Иначе говоря, северные кулаки равны русским кулакам, которые равны капиталистам (или, по крайней мере, феодалам). Определения реального места данного сообщества в цепи социально-экономических формаций терялось в лесу пережитков. Важно было бороться — против кулачества и против «неонародников» («правых оппортунистов»), которые были настолько близоруки или злонамеренны, что воспринимали пережитки как подлинно коллективистские общины {1049} . [90]

90

Все советские ученые стояли перед тем же самым выбором: «великий перелом» был классовым явлением, таким образом, все общества, прошедшие через «великий перелом», должны быть классовыми обществами. Соответственно, после коллективизации и насильственного перехода к оседлости, ученые Средней Азии произвели на свет концепцию «кочевого феодализма»; после того как было произнесено последнее слово в споре об «антифеодальной» революции в Китае, синологи отказались от концепции «азиатского способа производства», а вслед за переосмыслением понятия «социализм» («в одной, отдельно взятой стране») историкам пришлось пересмотреть вопрос о сущности феодализма и капитализма в России. См.: Barber John. Soviet Historians in Crisis. P. 46—79; Бернштам А.И. Проблема распада родовых отношений у кочевников Азии // СЭ. 1934. № 6. С. 86—115; Gellner Ernest. State and Society in Soviet Thought. Oxford, 1988. P. 39—68, 92-114; Преображенский П.Ф. Разложение родового строя и феодализационный процесс у туркменов-йомудов. С. 11—28; Shteppa Konstantin F. Russian Historians and the Soviet State. P. 71—90; Владимирцов Б.Я. Общественный строй монголов: Монгольский кочевой феодализм. Л., 1934.

Со своей стороны, руководители Комитета Севера и другие «неонародники» обвиняли радикалов в теоретическом невежестве, а иногда и в троцкизме. Воодушевленные официальной кампанией против «левацкого упрощенчества», Скачко и его товарищи настаивали на том, что северные общества не знают капитала, прибавочной стоимости и сельского пролетариата, что идиллическая картина первобытного коммунизма является примером той самой «уравниловки», которую так язвительно высмеивает товарищ Сталин, и что традиционные институты могут и должны использоваться как базис для создания колхозов{1050}. После 1932 г. политический климат в Москве казался подходящим для подобных заявлений, но попытки развить эту аргументацию натолкнулись на серьезные проблемы. Существование классовой борьбы не могло ставиться под сомнение, но даже самое широкое определение первобытного коммунизма нельзя было растянуть до таких пределов. Как в XVIII в., туземные общества следовало определять посредством того, чем они не были, с той разницей, что теперь эта картина не была статичной, и малые народы рассматривались как постоянно движущиеся из одной точки в другую, никогда не достигая цели. Скачко писал, что они находятся «в стадии перехода от натурального хозяйства к товарному… и в стадии перехода от доклассового родового общества… к обществу классовому», а И.И. Билибин, другой теоретик Комитета, утверждал, что их общественный строй представляет собой «систему недоразвитых крепостных отношений»{1051}. Даже направление их эволюции представлялось проблематичным. Почему «дородовое» общество чукчей настолько более развито, чем родовое — юкагиров? Почему чем дальше тот или иной народ находился от русского рынка, тем выше был уровень его социальной дифференциации и экономического развития? Почему товарное производство пушнины порождает меньше излишков и эксплуататоров, чем первобытное оленеводство? Скачко попытался разрешить эти вопросы, утверждая, что эксплуатация на Севере связана с торговлей, а не с применением наемного труда и что российская колонизация оказала уравнивающее воздействие на туземные сообщества{1052}, но его позиция оставалась уязвимой для нападок радикалов. Если у коренных народов Севера не существовало полностью сформировавшихся классов, в чем состояло антагонистическое противоречие, которое двигало вперед их историческое развитие? И почему двести лет «российского крепостнического капитализма» не привели к возникновению классов, если, согласно общепризнанному мнению, крепостнический капитализм «выступил в Сибири со всем цинизмом эпохи первоначального накопления»?{1053} И наконец, презрение к «уравниловке» оказалось обоюдоострым орудием, поскольку всякий знал, что коллективный труд — дело хорошее, а коллективное распределение — плохое. В результате политика Комитета по использованию пережитков для создания социалистических колхозов вновь была поставлена под сомнение, на этот раз потому, что туземцы проявили чересчур много равенства. Один эвенк, к примеру, заявил, что он, конечно, против уравниловки, но считает, что продукты надо делить на всех поровну{1054}.

Поделиться с друзьями: