Арон Гуревич История историка
Шрифт:
Я счел необходимым написать альтернативную главу для «Истории крестьянства», в которой нашли отражение новые данные о германцах. Главы А. И. Неусыхина и моя соседствуют в первом томе этого коллективного труда, и читателю остается установить, какая из точек зрения, изложенных в этих главах, более убедительна.
Затронутый сейчас вопрос о социальном и аграрном строе германцев принадлежит отнюдь не к частным проблемам медиевистики. Ибо хорошо известно, что, обсуждая проблему общественно — экономических формаций, Маркс и Энгельс использовали, в частности, Markgenossenschaftstheorie для обоснований идеи общинно — родового строя. Эта теория давно уже себя изжила, вступив в противоречие с новыми открытиями. Однако откройте учебник по истории Средних веков для исторических факультетов университетов, и вы найдете
IV. Новые искания
Начало «оттепели». — Изоляция советских историков. — Стукачи. — Цензура и самоцензура. — Разрисовка «контурных карт». — «Новое прочтение Маркса» или разработка новых принципов исторического исследования? — Методологические опыты: статьи по теоретическим вопросам истории. — Знакомство с трудами Макса Вебера. — «Коперниканский переворот» в историческом познании. — Что такое интуиция историка?
— 60–е годы, о которых пойдет сегодня речь, — это время которое Эренбург довольно метко назвал «оттепелью». Действительно, говоря образно, после смерти Сталина лед подтаял и солнышко засветило, что, впрочем, не значило, что грачи прилетели навсегда. И в моей жизни это был период важный, хотя бы потому, что тридцать- тридцать пять лет — это возраст, располагающий к тому, чтобы по- новому и всерьез взяться за ум, определить свои позиции, наверстать упущенное. А наверстывать предстояло очень многое.
По причинам, вам очевидным, контакты отечественной науки, в том числе исторической, в частности медиевистики, с мировой наукой были прерваны на многие десятилетия, что привело у нас к отсутствию и интереса к новейшей западной исторической литературе, и возможности ориентироваться в ней и читать ее. Если же она и имелась в наших библиотеках, то даже труды по истории Средних веков, казалось бы, бесконечно далекие от политических, актуальных проблем современности и не содержащие в себе ничего опасного для господствующей идеологии, тем не менее могли оказаться «арестованными» в «спецхране» — так назывались отделы специального хранения больших библиотек. Конечно, туда можно было получить доступ, предъявив отношение с места работы, но ограничения имели место.
Почти отсутствовали и личные контакты с зарубежными коллегами. Иностранные ученые появлялись у нас очень редко, а если и появлялись, то свободное общение с ними было затруднено: над нами высилась тень представителя компетентных органов, без которого это общение было невозможно.
Мы находились под неким увеличительным стеклом, но как-то приспосабливались, и когда хотелось встретиться с иностранными коллегами, отыскивали свои способы. Если я приглашал зарубежного историка к себе в гости, — а делал я это довольно часто — то, чтобы не загружать лишней информацией людей, которым надлежало подслушивать, уносил телефон в другую комнату, или же в вертушку, где набираются цифры, вставлял карандаш, так, чтобы аппарат отключился. Приходилось осторожничать и хитрить, что, естественно, несколько отравляло существование, но все же контакты, носившие неподведомственный, неподнадзорный характер, происходили. Они были не очень интенсивными, и в целом, если не говорить об отдельных историках, научного общения в нормальном понимании этого слова не происходило.
На международные научные конференции выезжали только немногие представители нашего гуманитарного знания, отобранные по особым критериям, которые, как можно легко догадаться, не всегда совпадали с критериями научной значимости. Да и сами посланцы советской исторической науки чувствовали себя на Западе далеко не всегда уютно. Существовал постоянный надзор, и не вызывает никакого сомнения, что в каждой делегации советских ученых любой специальности, которая куда-то выезжала, конечно, присутствовали не только «старший», который нес личную ответственность за идеологически выдержанное и бдительное поведение каждого члена делегации, но также и «глаза и уши государя», приводившиеся в действие, как только наш ученый вступал в приватные разговоры с иностранцами.
М. А. Барг рассказывал, как он впервые в жизни получил разрешение поехать на международную конференцию по экономической истории (или даже его обязали принять в ней участие), кажется, в Женеве. Он приехал, к нему подошел один из членов советской делегации,
совершенно незнакомый ему молодой человек, и откровенно сказал: «Михаил Абрамович, я ваш куратор. Скажите, пожалуйста, когда будет ваш доклад?» И этот куратор побывал на заседании, а потом в перерыве спросил: «М. А., а, собственно, о чем вы рассказывали?» Он только надзирал и, по — видимому, убедился в том, что излишних рукопожатий или объятий у Барга с иностранными коллегами не наблюдается. Ну, а о существе дела позаботиться он не мог по вполне понятным «техническим» причинам. Несколько анекдотический случай, конечно, но наша жизнь была соткана из анекдотов, далеко не всегда более приличных, нежели этот.В каждой комнате, где работали несколько сотрудников, в каждой микрогруппе кто-то имел тайную обязанность докладывать в «первый отдел» о настроениях и разговорах членов коллектива. Мы знали, что в каждом подразделении есть стукач, но кто именно — это не всегда было ясно, и часто мы не сдерживались и говорили вещи крамольные или псевдокрамольные.
Полагаю, что было бы упрощением воображать, будто решения о заграничных научных командировках во всех случаях принимались органами госбезопасности и ведущими Parteigenossen. Однажды пришло приглашение на международную конференцию по исландским сагам, которая должна была состояться в Эдинбурге. Приглашали М. И. Стеблин — Каменского и меня, но хотя Михаил Иванович, в отличие от меня, был «выездным», мы оба не поехали. Вместо нас в Эдинбург отправились директор Института языкознания Ярцева, другая дама — секретарь партбюро института — и Десницкая, директор ленинградского отделения института. По возвращении одна из этих «трех граций» пожаловалась М. И.: «Устроители конференции были на редкость нелюбезны». Объяснение: «Незваный гость хуже татарина…»
Запрет и надзор были рутиной нашей жизни, в том числе и академической.
Вот воспоминание, относящееся, правда, к более позднему времени — 70–м или даже началу 80–х годов. Ученый секретарь по международным делам Института всеобщей истории, Елена Ильинична Агаянц, весьма колоритная дама почтенного возраста, любила вести со мной приватные разговоры. Например, она возмущалась: «Арон Яковлевич, что же это такое? В паспорте пишется национальность. Мы же интернационалисты! Вы — такой ученый, и вас не пускают за границу!» Я помалкивал, пребывая в затруднении. Что это, крик души, или, может быть, предполагалось, что мои ответы будут записаны где-то там, в ящике стола? Нельзя сказать, что я боялся, но больше слушал и отмалчивался. Как-то раз она говорит: «Вы знаете, я старая разведчица. Я вам сейчас покажу кое-что». Вынимает фотографию военного времени. Стоит группа офицеров — югославских и советских. В центре круга отплясывает парочка — маршал Тито и эта самая Елена Ильинична, тоже в военной форме. Она продолжает: «И знаете, что они, — это она о начальстве, — что ониделают? Они хотят, чтобы я установила наблюдение за нашими сотрудниками! Но это же не по моему ведомству! У меня здесь международные отношения, а есть ведь отдел кадров, который должен следить за всем внутренним распорядком».
Но это все — поверхностный слой нашей академической повседневности. Главное же то, что мысль историков находилась в состоянии застоя. Когда современный читатель, не только молодого, но и старшего поколения, обращается (если обращается) к изучению работ советских историков, опубликованных в 30–50–е и последующие годы, нередко его берет оторопь: насколько далеко мы ушли от того уровня, склада мысли, который был воплощен в этих работах, насколько они пронизаны догматизмом и как узок был кругозор историков, даже весьма квалифицированных специалистов, знатоков своего дела!
Здесь я хочу обратить внимание на два весьма разных, но связанных между собой обстоятельства, в значительной степени определявших состояние советской исторической науки.
Первое. В условиях идеологического контроля наиболее образованные и талантливые историки предпочитали уйти, так сказать, во внутреннюю эмиграцию. Характерна была узкая специализация, привязанность к привычной теме, может быть, и существенной, занятия источниковедением, разработка сугубо конкретных сюжетов без каких-либо широких обобщений, потому что там, где начинаются обобщения, вы попадаете в сферу господства идеологии.