Асистолия
Шрифт:
Утром вспоминали Чудова — но поехали после завтрака на дачу к Масарским… Антонина трепетала… Преобразился Марфушин… Как это действовало на всех — полная чаша! Но все впечатления распались, не может собрать. Это было, наверное, экскурсией. Гостям показали дом для собаки… Показали пустующий детский маленький домик, построенный на участке в подарок племяннице, игрушку… Дом старый, семейный… И новый, который молодые построили для себя, с мастерской… Множество изысканных вещиц, собранных по всему миру… Хозяева ценили, умели выбирать и покупать. Катя и Петя… Петя и Катя… Люди из другой жизни. Раздражаясь, подумал: и он стремился к этому, все это и хотел получить. Чего же еще можно хотеть нормальному человеку? И сам же почему-то заставлял себя презирать: нет, не достаток — то, как это достается. Кому-то случайно — и легко. Или, наоборот, тяжело, после каждодневных рабских усилий. Для кого-то предательством. Пусть даже честным трудом… Но когда в конце всего возникала эта пародия на вселенскую гармонию: изобилие.
Поразило чучело павлина в гостиной нового дома — для чего? Для красоты? Изразцы сложенной, на манер голландской, печи, расписанные Катей и Петей — это домашнее рукоделие, которым нельзя было не залюбоваться — но хотели, смогли бы, любоваться всю жизнь? Сняли обувь, когда вошли — конечно, для приличия… И сама молодая хозяйка — чтобы не наследить… Она берегла
Добрая улыбка, смущенный взгляд — купила у деревенских мужиков свежих лещей. Готовилась к их приходу. Видно все, что сделано ее руками — и то, что делал для себя Петя… Коптильня. Катя просит помочь — как это устроено? Марфушин бросается, помогает — и вот лещи коптятся, а пока что наливка, грибочки, все домашнее, все просто. Лещи — вот о чем и можно было заговорить… Мы лещей поедаем — а Зоя рисует… Какая Зоя? Лещи? Гостям что-то не понравилось? Она что-то сделала не так? Нет, нет! Восхитительно, свежайшие копченые лещи! Но как это страшно, что в озере кто-то утонул… Можно поговорить. Катя бесстрашная, переплывала озеро на лодке! Взрослая сильная девочка, ничего не боится, если что-то бросает вызов. Но вот все чувствуют себя на несколько минут чужими, непрошеными, ненужными: из Парижа позвонил любимый. Хозяин. Просто так, узнать, как погода.
Рыбка тает во рту. На стол вдруг прыгает хозяйский кот. Думает, он сам хозяин. Кошачьи зрачки почему-то очень похожи на крокодильи. Много общего у кошек и крокодилов, должно быть, в душе. Отбился от рук, почувствовал свободу — застенчиво жалуется Катя. Получив подзатыльник и спрыгнув, ластится, мурлычет — притворился деревенским дурачком… Проще некуда, рябиновая, подается наливка, и восхищает… Пробуют на вкус, понимая, что же вкусили — родовая блажь! Ублажала еще дедушку… Как это действует? Почему так притягательно? Петя этот баловень, искусник — легкость, прелесть, стиль… Искренность без идеализма. Арт-нуво, господа! Размножаются постеры. Открыл модную студию — и вот полноцветная копия, а не подлинник, приносит доход. Гениально! Постер. Марфушин соблазнился, выпросил — и еще уговорил Катю подписаться за мужа, вензелем его… Все же, покраснев, надписала! Он давно заметил… Существа, которых презираешь, всегда отвечают умильно-безвольной уважительностью, если сила и твердость презрения совершенно ясно им внушает, что они не могут быть лучше, чем выглядят в твоих глазах. И хотя добрая девочка только радушно угощала, да еще и дарила — что-то заставляло всех льстить ей, безвольно восторгаться, умильно благодарить… Это потом Марфушин скажет, мечтательно глядя на тот берег, тогда уже далекий, с пристанями для яхт, сказочными крышами маленьких рукотворных дворцов: “Сначала хотят лучше жить. Думать начинают, что живут лучше других. Кончается тем, что это уже иные существа! Сами не знают, кто — но думают, что существенно отличаются от людей… Да, да! Что они и не люди никакие… Гипербореи!”. Катю спросили о храме в Быкове, потому что было это совсем рядом… Оказалось, прихожанка. Ходила, верила, что-то вымаливала… Картину о вере и о людях? Пожала плечами… Это важно? Ничего не замечала… Отец Олег — их с Петей духовник. Да, он очень любит художников. Петя передал в храм редкую старинную икону в серебряном окладе. Завтра великий праздник! День Святой Троицы! Прощаясь, договорились, все поедут на праздничную службу — но Антонина не смогла потерпеть до завтра, заехали в Быково…
В храме холодно — и ни души. Был закрыт, но постучались — и хромой парень в камуфляжной форме, вдруг появившись, впустил без всяких слов. Темно. Только мерцали у икон лампады. Ключник вернулся на свое место — за конторку, читал книгу… Склонился… Конторку освещала настольная лампа. Свет ее падал на раскрытые страницы — и отражался на его спокойном внимательном суровом лице. Огромный холст на подрамнике занимал половину храма. У задней стены, как будто это была какая-то отгородка. Антонина о чем-то пошепталась у конторки. Парень дал ей фонарь. Нужно было почти протиснуться, чтобы заглянуть — и увидеть. Это делали по очереди, передавая друг другу фонарь. Когда луч фонаря блуждал с той стороны — проявлялось и перемещалось по холсту светлое пятно. Исчезали по одному — и выходили спустя время, как будто побывав где-то по ту сторону, где обитают души. Антонина: “Я узнала Катеньку, она слева, прямо около батюшки…”. Марфушин: “М-да… Чудов — талантище… Такое сотворил…”. Саша молча передала мужу фонарь, глаза слезились… И он пролез, оказавшись тут же стиснутым между стеной и холстом. Фонарь не освещал, выхватывал из черноты… Старался лица высветить, а над головами тут же возникали нимбы, как будто Чудов и писал не людей — святых… Священник читает Евангелие посреди народа, сотни лиц… Священник… Разглядев наконец это лицо, он перестал дышать — нет, не затаил дыхание, а вдруг лишился воздуха. Выбрался. Все ждали. “Ну что?”. Слышал, точно бы это вскружилось множество голосов… Только Саша, с испугом: “Что с тобой?”. Медленно приходил в себя… Потом даже усмехнулся: “Зрелище не для слабонервных”.
Приедут. Останутся одни. Скажет вдруг Саше: “Почему ты не познакомишься… К вам же приходят в салон… Найди себе. Вместо меня. Пока не поздно”.
Она раздевалась.
Только и смогла выдавить: “Скотина!”.
Упала на кровать, уткнулась в подушку. Казалось, душила себя.
Он сидел в этом креслице… Закурил.
Пришла в себя… Голос палача — но не жертвы… “Все. Вернемся в Москву — и я найду, найду… Больше ты меня не увидишь. Твою мать жалко, скотина. Ты же и ее, и ее…”.
Выключила свет.
Он безвольно улыбался…
Сказал в темноте: “Я баба. Меня воспитала женщина”.
Ждал. Подумал, уснула.
Разделся — и тоже лег.
Мысль, одна только мысль: “Ну, вот и все… Ну, вот и все…”.
Раскрылись глаза. Светло. Пусто. Тихо. Ее койка застелена, как солдатская — гладкая доска, ни одной складочки.
Но увидел — вещи на столике. Нет, не забытые… Расческа. Косметичка.
“Что-то случилось? Что с тобой случилось? Cкажи?!”.
“Я уже не понимаю. Это, наверное, эти таблетки. Это таблетки”.
Тогда в какую-то минуту все снова перевернется. Станет себя презирать — его жалеть.
Тот последний день.
Воскресенье.
Марфушин с Антониной утром уехали на праздничную службу. Саша сказала, что ему было плохо ночью — приступ. Те что-то слышали. Поверили. Уехали. И они остались вдвоем. Ходили по аллейкам и по берегу озера. Так, как это бывает, когда прощаются и расстаются… Но все же встретили удивительное. Огненно-рыжая, с черной и дикой гривой маялась на маленьком
лугу около дач рабочая лошадь — живая натура, — отпущенная бродить по кругу на цепи. Чуть в стороне, но свободно паслась озабоченная только собой коза. Тоже, наверное, натурщица. Она вздорно отскочила — а гнедая потянулась навстречу. Все выражение огромных глаз что-то просило. Таскала цепь. Та пугала. И лошадь как будто убегала от нее. Успокоилась, намотав железную гремучую змею на молодое дерево, но лишив себя движения. Стояла спокойно, больше не дергаясь. И обирала губами нежные зеленые листочки, как будто ягодки. Было неприятно выслушивать рассказ Антонины, тяжело терпеть одно присутствие Марфушина, даже отчего-то увидеть их, когда вернулись к обеду со службы: громкие, новые, назойливые… Но пришлось. Узнать еще о Катеньке Масарской — она была. Благодарить, что о его здравии заказан сорокоуст. Обедать вместе — и слушать, слушать… Все, конечно, с восторгом о местном батюшке. С какой он обратился под конец проповедью… Что сказал… “Человек не найдет покоя, пока не осознает, что только один он существует в этом мире — и Бог!”. После этого как-то вяло, без желания, вспомнили: пропал Чудов. Звонили ему, но абонент не отвечал. Был обеспокоен, сказали, сам батюшка. Но сегодня уезжали. Понимали это. “Не умер же он, в худшем случае напился”, — вздохнул Марфушин и в первый раз, наверное, вдруг как будто пнул Антонину: “Ты… Дала, безногому, денег на сапоги”. Времени хватало передохнуть, собраться — и двинуться на Москву. Вот что стало близко, неотвратимо: дорога обратно… Заговорили. Спорили. Антонина спросилась у батюшки: благословил, выезжайте, пока не стемнеет… Марфушин твердил: трасса освободится только ночью… То же самое, конечно, решали все, кто был обязан в понедельник вернуться в Москву, получив благословение или нет — но прорваться, попасть. И хотя был оплачен ужин — и можно было положиться на судьбу — собравшись, сдав ключи, выехали засветло.Может, это и было судьбой? Застрять еще на выезде перед трассой, простоять несколько часов в сигналящей, паникующей автомобильной давке? Дождаться, что Антонина утратила веру? Развернуться — и возвратиться на Академическую дачу, решив, что успеют на ужин и что, когда стемнеет, машину поведет Вадим? Или все это предугадал, давая свое благословение, он, батюшка?
Успели — но сидели за ужином в столовой, как пассажиры на вокзале, опоздав на поезд… И тут вошла Зоя… Все изменилось… Потому что вошла Зоя. И вот они уже в гостях, за столом — а Марфушин отправлен спать. В комнату, где пустуют несколько коек. Через несколько часов его разбудят — и всю ночь, уже за рулем, не сомкнет он глаз. Зоя жалеет их всех. Как успокаивает эта ее cпособность и готовность: защитить. Она без косынки. Ничего не прячет. Кажется, так могли остричь насильно, если бы хотели опозорить, наказать. Предлагает кофе, чай. Есть сыр и колбаса. Это же угощение, как в доброй сказке, уже предложено кому-то в уголке веранды. Еще не исчезло, но, говорит Зоя, исчезало. И после этого мышиное царство покорилось ей… “Вы Белоснежка!” — произносит Саша, влюбляясь в нее за одну эту минуту. Антонина смеется, потому что это дети, она видит детей… Так, маленькая, смешила дочь. Разговор. Беспечно. Нечаянно. Только никто не подумал. Так что вдруг, скрывая это, три такие разные женщины почувствуют боль. Замолчат.
Антонина ушла, попросив разбудить ее вместе с Марфушиным. Через время — он понял, для чего-то хотела оставить наедине — Саша. Успела, пригласила в гости… “Если окажетесь в Москве…”. Обменялись номерами мобильных телефонов… Завели знакомство… Какая радость… Хочет дружить с его женой… Глупо… Глупо… Когда остались одни… Зоя вдруг спросила: “Вы любите свою жену?”. Да, спросила…
“Больше этой жизни… Но в чем вы хотите, чтобы я вам сознался? Однажды я сделал глупость. Знаете, вдруг раздается стук в дверь, и кто-то кричит, что его убивают. Было страшно, но, думаю, это страх почему-то заставил сделать: открыть дверь. И когда стучали, пришли убивать, тоже открыл и тоже от страха… И когда его искали — от страха молчал… Не нашли этого человека, потому что не успели заглянуть в сортир, там он прятался. И я не знаю, что же, молился? Он так решил, что это было чудо. Уверовал! Стал священником. Сам спасает чьи-то души. Стал бы и мою с удовольствием спасать. Вот устроил — это он все устроил… Прибыли мы к вам на ночь глядя. Но это уже просто анекдот. Он не умер, понимаете? Не умер, это так очевидно! Ну, как очевидно мне сейчас, что я с вами о нем говорю. Говорю, потому что понял. Нет, понимаю! Ему ведь тоже было страшно — но его страх плодоносит, процветает. А мой убил, все отнял, уничтожает. Кто-то меня так наказал, сказал, засохни, смоковница — а его новой жизнью наградил. И все для этого происходит. Что есть план, как видите, отрицать не могу. Больно и сознаться готов — только не раскаиваюсь. Потому что сознаюсь, признаю, но в чем моя вина? Мой, в таком случае, грех? Не знаю. Не понимаю. В концов концов, мог бы заявить, что это я кого-то спас! Хотя понимаю, да, понимаю, если бы спасал — не подчинялся бы страху. Все остаются наедине со своей совестью — это понимаю. То есть ничего не понимаю… Несчастным стать легко. Нет ничего банальней трагедий. Какая разница, первый ты или последний? Очень просто. Быть последним всегда больней. Боль побеждают. Каждый способен — а каждый второй на своем примере доказал. Нужно успеть, успеть все, что можешь сделать, а все, что сделаешь, — это и есть жизнь. Но я свою кому-то отдал. Или почему-то очень много оказалось жизней, а я так и не понял, какая же моя…”. Усмехнулся… “Теперь скажите, что такое искусство? Да кто бы иначе хоть что-то почувствовал? Хоть что-то узнал, понял? Только в искусстве от боли можно закричать… Поэтому вы сюда приехали, здесь ведь так тихо. Поэтому купили эту рыбу, вы узнали в ней себя? Но кричать будет рыба — а вы молчать”.
В полночь поехали. Сев за руль, Марфушин волновался, издергав “Форд”, но метров через сто машина плавно покатилась. Погружаясь в ночь, поймал какую-то радиоволну — и стало так тихо, как звучало что-то тихое. Стелился клочковатый туман, расступаясь от света фар по обе стороны пустынной дороги: как будто спустились и кочевали облака… Саша пристально смотрела — и он чувствовал на себе этот ее взгляд, но молчал. Положила голову ему на плечо… Так покорно, доверчиво. Уснула… Простила… “Форд” влился в поток, текущий медленной слепящей рекой. Двигались фуры, это был их тяжелый, маршевый строй. Радиоголос сообщал последние новости… Молчание. Было спокойно. Удивительно спокойно. Очнулся. Утро понедельника. “Добро пожаловать в Москву!”. Огромный рекламный щит… И на горизонте, выше эстакады — их целый лес. Кажется, все, что продается, выстроилось до небес… Дорожное движение — мясорубка. Выдавливается, ползет пестрый фарш. Марфушин вялый, потерянный — еле соображает, куда тыкаться, — вцепился в руль, почти вжавшись, так напуган. Но хотел позаботиться о них… Твердил, что обещал довезти прямо к подъезду… Истерика… Антонина кричала, выхватывая руль… Не выдержав, они упрашивали выпустить их, только бы все это прекратилось. “Форд” стоял на светофоре, вдруг заглох, откатился — и уперся в чей-то бампер. Обошлось испугом. И уже она, унявшись, как этого хотела, высадила у первой же станции метро — а Марфушин извинялся, хлопая обездоленными глазками.